Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 88

Тем более, как я думаю, в вещах менее важных. Как однажды в тот день в Бьёргюне, когда пришло известие о том, что люди конунга, напившись, бросились с оружием друг на друга, и трое из них были убиты. Я хотел, чтобы он набросил на плечи свой красный плащ, чтобы взгляд его запылал огнем – а конунг умел делать это, чтобы он созвал своих людей, поговорил с ними, укорил их, чтобы наказание пало им на головы, как ястреб с высоты. Но он не захотел. Он встал на колени и молился.

Можешь ли ты представить себе его: невысокий человек, уже стареющий, со следами многолетних сомнений и битв, стоит на коленях и просит у Сына Божия, чтобы Бог даровал его людям такой же ясный разум, как у него, Сверрира.

Он стоит на коленях и просит… Стоит у очага, с горечью, без надежды. Согнувшись под тяжестью бремени, ибо каждый день кто-то приходит, хлопочет, требует, пьет, похваляется, сомневается в словах конунга. Неужели никогда не наступит покой? Не будет часов тишины, молчания между мессами, когда у ворот уснут стражники и ни один незваный гость не пожалует к конунгу? Я видел его и таким: не властитель, но раб. Склонившись к очагу, так низко, что я боялся, как бы у него не загорелись волосы. Он выкрикивает проклятия Сыну Всемогущего. А потом еще яростнее взывает о прощении, молит о даровании света истинного, об указании пути, о ниспослании доброго дня для него и для всех остальных. Наконец он поднимается с колен.

Я часто видел его таким. И до сих пор я молчал об этом. Но сегодня ночью я хочу, чтобы ты узнал об этом, Гаут, потому что я велел отрубить тебе руку, сказав, что так повелел конунг. Этого могло бы не произойти! Я хочу, чтобы ты узнал другого Сверрира, который тщательно взвешивал свойства своих людей, их доброту и злобу, который наказывал каждого, кто крал серебро из чужого пояса или силой брал женщину. Но наказывал он всегда неохотно. И этой ночью я вижу конунга, преклонившего колени перед ракой святой Суннивы в Бьёргюне или долго, неподвижно стоящего перед мощами святого Олава в Нидаросе. Он стоит одиноко, скрытый от посторонних взоров. Таким он тоже был, на людях, хотя подчас и против воли, с ухмылкой. Чаще всего мы стояли одни, – конунг Норвегии и я. И в такие минуты он искал совета у Бога. И бывало, что получал его.

Какую посмертную память он пожелал бы оставить о себе в стране? Только не то, что он был конунг, который бесстрашно вел своих людей в бой. По правде говоря, он редко рвался в бой, впереди всех.

Это было бы не разумно с его стороны. И он знал, что люди наговаривают на него. Он позволял им делать это. Он знал об их пересудах: наш конунг не идет впереди всех в бой, как бывало раньше у конунгов! Но он не принимал разговоры близко к сердцу. Ибо он сознавал, что мужество его не покинуло. Как и мужество слыть малодушным. Нет, он хотел, чтобы о нем после смерти говорили в стране: этот конунг умел сделать правильный выбор, когда ему приходилось стоять между двух зол. Думаю, что именно о такой памяти он мечтал.

Однажды он сжег селение возле Боргарсюсселя, потому что ему надо было покарать тамошних бондов. Но один двор уцелел, и к конунгу выбежал маленький мальчик, прося пощадить дом. Тот поднял мальчика на руки и повелел своим воинам не трогать оставшийся двор. А когда служанки распевали хулительные песни о конунге, и он вышел к ним, так что они затряслись от страха, – он лишь усмехнулся и ткнул их кончиком ботинка, сказав при этом, что поют они неплохо. Но что он ненавидел, – так это измену.

Хотя он мог простить и изменнику. И тут, Гаут, есть в его действиях нечто такое, чего мое разумение – столь же ясное, хотя и не такое, как у него, – постигает с трудом.

Этой ночью, Гаут, я хотел представить тебе человека на коленях, у огня, – человека, зовущего Бога и ждущего ответа. Что делать ему со своими людьми, чтобы дать им надежную, внутреннюю силу? Три воина пали в стычке после того, как напились в Бьёргюне. Когда настало утро, он приказал собрать войско и говорил своим людям о проклятии пьянства и о той силе, которую дает ясный разум.

Кто-нибудь скажет: «Лицемер». Другой скажет: «Он богохульствует». Но я знаю, что правды в нем было больше, чем лжи, если только сильный человек должен нести еще и бремя лжи.

Так ответь мне, Гаут, веришь ли ты этой ночью в тайну прощения? Открой рот пошире, чтобы я смог влить горячее молоко между твоими посиневшими губами; и хлеб я для тебя разжевал, – это я, кто велел отрубить тебе руку! Но прежде ответь, веришь ли ты в бремя прощения этой ночью?





– Веришь ли ты, господин Аудун, что руки у меня вырастут заново, если я прощу врагу своему?

– Я верю, Гаут, что если ты сможешь простить меня – своего друга и недруга, – то ты умрешь спокойно, и я тоже почувствую лучик радости, прежде чем умру.

– Тогда я прощаю вас обоих, господин Аудун: конунга Норвегии и тебя. Оба вы были рабами, а я, прощающий вас, – единственный, кто сумел господствовать над вами.

Господин Аудун рассказывает бонду Дагфинну

Я позвал тебя сегодня ночью, Дагфинн, чтобы ты сел у огня, взяв в руки нож, и доделал наконец ручку для лопаты. Сколько зимних ночей ты сидел вот так: мысли бродят далеко-далеко, мерзнут ноги, а на столе перед тобой – рог с разбавленным пивом. Идут годы, женщины оставляют нас, конунги ездят по стране. А ты, Дагфинн, каждый вечер берешь нож, благодаришь Бога за пиво и покой и трудишься над ручкой для лопаты.

Разве тебя не схватил за сердце леденящий страх, когда я позвал тебя сегодня вечером? Разве господин Аудун не узнал только что, кто ты – дьявольское отродье, участник последнего большого восстания бондов против конунга Сверрира в Вике? Ха-ха! Дагфинн, я давно знал об этом. Но неужели ты думаешь, что я мог придать значение тому, что ты, вшивый бонд, был когда-то вынужден взять в руки топор и пойти в бой, с неохотой, с ненавистью как к тем, против кого ты сражался, так и к тем, на чьей стороне ты был. Не думаешь ли ты, что я, друг конунга, вместе с его дочерью, – моим главным сокровищем, – захотел бы отклониться от нашего пути в поездке через страну, ради того, чтобы свернуть в Рафнаберг и излить на тебя свою месть, покарав тебя за совершенные злодеяния? Нет! Нет! Мы приехали сюда, чтобы быть в безопасности. А то, что ты совершил когда-то, пусть будет теперь забыто, как сосульки прошлой зимы.

Ты смотришь на меня, Дагфинн, и улыбаешься. Но если ты намереваешься упасть предо мной на колени и восхвалить мою доброту, то не терзай меня этим сегодня ночью. Я позвал тебя, потому что мне надо поговорить с кем-нибудь, – теперь, когда йомфру Кристин устала, а наш добрый Гаут дышит так тяжело во сне. А я хотел сказать тебе вот что. Ты думаешь, я не заметил вспыхнувшей страсти между тобой и Гудвейг, как не видел я и крови и пота каждого бонда в стране, и кровь и пот их струились по моей спине, когда конунг пустил в ход кулаки против вас? Нет же, я все это чувствовал на себе самом! Ты не веришь мне? У меня на самом деле есть такая способность: когда вы изнывали, то мука ваша сидела словно колючка в моем сердце. И в сердце конунга тоже.

Опять не веришь? Да нет же, это было именно так. Боль поражения других людей колючкой застревала у меня в сердце, и у конунга тоже. Когда многие из вас тайком отправлялись в поход, стягиваясь со всего Вика, единственно для того, чтобы разбить войско конунга Сверрира, и когда вы же, истекая кровью, с позором отступили, – без оружия, без чести, еще беднее, чем прежде. Тогда конунг сказал: «Боль потерпевших поражение – как шило в моем сердце, Аудун! И в твоем тоже».

А знаешь, Дагфинн, я часто думал обо всех этих противниках Сверрира: ведь они могли бы быть моими друзьями. И мысль эта приходила мне в голову и тогда, когда я увидел в Бьёргюне бездыханное тело Иона Капюшона, – того самого беднягу, который присвоил себе королевское имя и пошел против конунга Сверрира. Он говорил, что является сыном конунга Инги! Но даже его соратники не верили его словам. Против Иона никто не восстал. То был человек без чести, ему не хватало той ясности мыслей, которую всегда так ценил в себе и других конунг Сверрир. Да и смелостью он не отличался: он был просто орудием в руках епископов и прочих людей в рясах, – тех, кто так умеет изрыгать проклятия на голову конунга своей страны, натянув на себя капюшоны, – и одновременно, теми же устами, петь Господу хвалу. Таким вот и был Йон Капюшон. Но когда он поплатился за все и лежал, словно дохлая рыбешка на берегу, нагой, с разрубленной головой, и похож он был на нищего, – я стоял и смотрел на него. А рядом со мной был конунг. И Сверрир тогда сказал: «Вот теперь он красивый».