Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 105

Когда думаешь о том, как Зарудный, Пржевальский, Ливингстон или Льюис и Кларк записывали свои наблюдения после долгого дня около экспедиционного костра; когда понимаешь, что, не имея фотоаппаратов, они находили время делать зарисовк­и растений и животных, горных хребтов и речных каньонов, которые описы­вали впервые, отчетливо осознаешь, что немыслимые доселе преимущества нашего современного, пронизанного электроникой мира, ― это всего лишь удобный инстру­мент, который может помочь тому, кто стремится стать мастером, но который сам по себе не заменяет мастерство…

Взять, например, Зарудного. Еще пацаном, живя у тетки в оренбургском поместье вдалеке от родителей, никогда не уде­лявших ему никакого внимания, он проникся обаянием природы и почувствовал волю, проводя свои дни в степи и в пере­лесках по берегам рек. Отправленный в кадетский корпус, он сбежал оттуда, был водворен обратно, снова сбежал. И по­том уже всю жизнь терпеть не мог канцелярских обязан­ностей и страдал на службе от казенных порядков, задыхался от служебных инструк­ций «казенного заведения», рвался на волю ― в свои путешествия. Но в странствиях этих, лишь только доходило до записи наблюдений и научных сборов, не было чело­века более дотошного, педантичного, более беспощадно­го к самому себе и более ак­куратного, чем Зарудный. Он вел свои дневники с фанатичной обязательностью и ак­куратностью. Если по–еле тяжелейшего дня в пустыне, после препарирования но­чью, при свете фонаря, добытых за день птиц, еще не был написан дневник, устало­сти для него не существовало. Он писал и писал часами, занося своим скачущим, как мелкие волны, почерком на бумагу все увиденное. Когда я сегодня читаю его кни­ги, часть которых представляет собой хронологические дневниковые записи путеше­ствий по Иранскому нагорью и прочим, далеко не самым гостеприимным ме­стам, я не могу понять, как он фиксировал в поле весь этот материал (ведь невозможно же на ходу, без диктофона, в за­писной книжке описывать каждый поворот реки, каждую куртину деревьев и каждое ущелье!).

И еще одно. Это уже чистые эмоции. Каждый раз, распечатывая сейчас на прин­тере на свежих белоснежных листах ны­нешние свои полевые дневниковые записи и сознавая незаменимое удобство этого, я с теплой грустью в душе перелисты­ваю страницы своих былых полевых дневников. Со случайно раздавленными между ними комарами. С вложенным когда‑то и оставшимся там на десятилетия листиком или цветком растения, которое я тогда определял. Или с подсунутым под обертку найденным на тропе птичьим пером. С пометками и дополнениями, многократно вно­сившимися уже годами позже. С записями, сделанными во время совместных экспе­диций моими былыми соратниками ― студентами и коллегами. Вот старательный округлый девчачий почерк сменяется почти детскими скачущими мальчишескими каракулями, потом размеренным полупечатным шрифтом уже другой, уверенной руки, потом почти нечитаемыми иероглифами, требующими специальной расшифровки, а потом ― страницей, на которой вообще все написано вверх ногами… Калейдоскоп характе­ров, череда знакомых лиц, переплетение разных судеб, непроизвольное сравнение нас всех тогдашних с нами нынешни­ми… Рукописные записи, такие разные и так много говорящие о каждом из тех, кто их оставил.

Не случайно, наверное, в сегодняшней, все более компьютерной жизни я все больше ценю полученное письмо, если оно написано от руки… Так что тебе за твое послание, написанное за два раза разными ручками, ― особое спасибо (хорошо, что ты рыбу в него не заворачивал…).

Так что для меня страницы старых полевых дневников ― это не отражение и опи­сание жизни, это сама жизнь. Сегодня я жертвую этим ради целесообразности затра­чиваемых усилий» понимая, что не имею права рисковать собранными наблюдения­ми, случайно утеряв потом их единственный эк­земпляр. Но мне очень не хватает тех клетчатых затертых страниц из обычных общих тетрадей, которые являлись свидетел­ями и участниками всего со мной происходившего…

А иногда и того больше. Хочется бросить на фиг все эти нынешние технические излишества и уйти наблюдать просто с биноклем, записной книжкой и авторучкой в кармане… Честно говоря, я иногда (очень редко) так и делаю. А потом, когда все же перепечатываю эти записи на компьютер, думаю сам про себя: «Во дурак‑то, делать, что ли, нечего?..»

20

Он полюб­ил ее всей ду­шой и только вознамер­ился было ей об этом ска­зать, как вдруг очутилс­я в пустын­е Ху­вайда…

(Хорас­анская сказка)

В ту весну, продолжая поиски, я много мотался по всему региону и посмотрел массу интересного. Это был редкий по самобытности сезон, принесший много нового материала по разным видам, по новым местам и по новым проблемам. А вот по фас­циатусу ничего принципиально нового в этот год у меня не прибавилось.





ЗМЕИ

…Након­ец сжалилс­я над ним Ал­лах, и он до­стиг чер­ной зем­ли, обитал­ища чер­ных змей. Как только на зем­лю спустил­ись су­мерки, Ха­тема со всех сто­рон окружи­ли чер­ные змеи, готов­ые бро­ситься на него…

(Хорас­анская сказка)

«10 мая. Родители, привет!

Для человека, приезжающего из северных столиц, экзотика Туркмении неизменно подчеркивается обитанием здесь ядо­витых змей. Включая самых серьезных для этой части континента: гюрзы, эфы и кобры. Только не беспокойтесь там, пожалуй­ста, что жизнь моя здесь висит из‑за этого на волос­ке. Чтобы змея тебя укусила, надо очень и очень этого захотеть. Бывает, конечно, что гюрза или эфа, по своей га­дючьей натуре, цапнет, даже предварительно не зашипев, но такое ― исключитель­ная редкость, когда совсем уж лопухнешься: наступишь или сядешь на змею. Обыч­но же они уползают задолго до того, как ты сам их замечаешь. А кобра, так и вообще до того деликатная змея, что заставить ее кусаться может лишь совсем уж хамское обращение.

Кобра ― это моя любовь. Во–первых, она потрясающе красива. Если гюрза и эфа выглядят серыми и матовыми, как бы запыленными, то кобра сверкает гладкой ко­ричневой чешуей, как полированный шоколад. Во–вторых, у нее очень привлекательн­ая круглая морда. Когда на меня своими щелевидными зрачками смотрит гюрза, я безо всякого энтузиазма сознаю, что дела мои плохи. Когда же я вижу закругленную мордочку кобры с выразительными, целиком черными глазами, мне приходится сдерживать себя, чтобы не протянуть руку и ее не погладить.

Кобра ― самая скрытная (самая выдержанная и интеллигентная) из здешних ядо­витых змей. Проглотив добычу (мелко­го грызуна, или жабу весной, или пойман­ную на кустах во время осеннего пролета птичку), кобра не укладывается на солн­це свернутым шлангом, как гюрза, а скрывается где‑нибудь в укромном уголке, выстав­ляя на солнце лишь тот участок тела, где находится проглоченная жертва. По мере того как обед продвигается по телу, змея меняет положение, подстав­ляя солнцу дру­гую свою часть.

Если вы увидели торчащую из‑под камня петлю кобриного тела в блестящей чешуе и, подцепив змею змееловным крюч­ком, вытащили ее на открытое место, она мгно­венно пытается спастись бегством, стремительно уползая к ближайшему укрытию. Если вы упорствуете и не даете ей уйти, она встает в капюшон, качаясь и отчаянно шипя, ― картина, которую представляет себе каждый по выступлениям факиров, фильмам и картинкам; выглядит устрашающе. Это знак того, что сама змея очень ис­пугана и готовится защищаться.

У Зарудного (про другой вид кобры): «Случилось мне выстрелить по чекану… подстреленная птица улетает и скрывает­ся в узкой горизонтальной щели под нависаю­щим слоем конгломерата… я лезу плашмя в щель и… холодею от ужаса: не далее фута от своего лица вижу голову крупной очковой змеи, которая бросает схва­ченную ею птицу и, уставив на меня свои неподвижные стальные глаза, громко ши­пит и раздувает шею, как это она обыкновенно проделывает, когда находит­ся в раз­драженном состоянии; тихо и осторожно я пячусь назад, а вслед за мною, держа свою поднятую голову в том же футе расстояния от моего лица, подвигается змея; достигнув отверстия щели, я вскакиваю на ноги, вздыхаю наконец сво­бодно, хватаю ружье, оставленное около, и убиваю своего врага».