Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 102 из 105

Едимново на Волге разрослось и для стороннего наблюдателя выглядит сейчас обычной дачной деревней. Теперь туда можно запросто проехать на машине и со­всем необязательно ждать перевоза с другого берега. На деревенском кладбище все меньше свободных мест. Там и Валентин. Стареющие домики немногих оставшихся старожилов скромно соседствуют с новыми дворцами за глухими заборами, над ко­торыми инородно круглеют тарелки спутниковой связи. Кривая Сосна сто­ит, но на нее уже так просто не залезешь: она оказалась частной собственностью за оградой чьего‑то дачного участка (де­ревенские пытались было ее отстоять, но куда там, без Валюшки не вышло…).

Гуси по деревне уже не ходят; коров тоже почти не осталось; наступить босиком в коровью лепешку никому не грозит (я, правда, будучи там последний раз, умудрил­ся‑таки вляпаться, чуть не выронив от неожиданности фотоаппарат).

Американцы и канадцы, звоня по случаю, неизменно вспоминают орлов с востор­женным придыханием: для них эта пти­ца символизирует соприкосновение с неведо­мым дотоле миром.

Жиртрест (он, кстати, тощий и длинный, я, кажется, не упоминал об этом) большой человек в важном министерстве; го­товит государственные доклады по загрязнению окружающей среды.

Чача вернулся из Индии, но последние годы мы с ним никак не общаемся. Я так и не понял до конца, почему (дружба ведь еще сложнее, чем любовь), но уже давно ни к кому не пристаю с важными вопросами о личном.

Андрюня по–прежнему военный; на его погонах появляется все больше звезд, и они все крупнее. Эммочка рано родила и уже вырастила двух дочерей. Ленка уехала с мужем в Америку; вроде не насовсем. Я все жду, что она как‑нибудь прие­дет, по­звонит и соберет нас всех как в те времена, когда мы вместе гнули лучки для моих будущих жаворонков. Впрочем, сейчас нам по сорок с чем‑то, встретиться как в бы­лые двадцать мы уже не сможем, а чтобы встретиться вновь, мы еще недостаточно повзрослели, еще не готовы…

Маркыч программировал–программировал, а потом вдруг стал «новым русским», продолжая при этом, как и раньше, пя­литься в компьютер день и ночь. На своем не­мыслимом японском дизеле он подвозит знакомым деревенским мужикам мешки с картошкой и вытаскивает дачникам из грязи намертво засевшие «Волги» и «Жигули».

Володин все так же занимается хищными птицами и продолжает мотаться по все­му свету; после Афганистана мы с ним общаемся постоянно. Ханум вся в заботах: растит смешного замечательного сына, похожего на Гурвинка.

Стас живет в Москве. Мы периодически водимся, пьем пиво, медленно обсуждаем новости или молчим про разное. Став популярным преподавателем–экологом, Ста­сик уже сам воспитал в экспедициях несколько поколений юннатов, и от него они тоже знают про ястребиного орла. Многие из них сейчас уже студенты на нашей ка­федре, где до них учился Стас, а до него учился я. Кровожадно–смешливая акула все так же стоит на шкафу в нашей зоологической аудитории на том же самом месте.

Игорь и Наташа по–прежнему никак не выберутся ко мне в гости, оправдываясь тем, что не на кого оставить своих оче­редных нахлебников ― кошек и собак; да и поездка в Москву теперь для них ― поездка за границу. А сам я езжу к ним сей­час тоже много реже, чем хотелось бы. Им за все, что они для меня сделали, я благода­рен навсегда.

Из Афганистана, как вы знаете, нас бесславно выперли. Все те афганцы, с которы­ми мы сотрудничали в период освобо­дительной советской агрессии и которые начи­нали энергичными преподавателями, врачами, инженерами, либо эмигрировали, либо убиты.





Что не лезет ни в какие ворота человеческой этики, но вполне вписывается в стиль былого советского интернационализ­ма, всех афганцев, кто поддерживал нас тогда (не важно, кто почему, но очень многие ― искренне), что в Афганистане, что у нас в Союзе, мы просто бросили на произвол судьбы. Многие из них до сих пор живут сре­ди гостеприимных россий­ских берез на унизительном и бесправном положении бе­женцев, которых в любой момент можно дернуть в кутузку или вы­дворить из страны; а можно и не делать ничего: человек и так каждый день просыпается с ненадежным и непредсказуе­мым будущим.

Я часто вспоминаю лицо молодой учительницы–афганки, которая, смеясь, на ка­блуках и в мини–юбке, утром на майдане перед школой собирала вокруг себя вос­торженно льнущих к ней, галдящих первоклашек. При этом я каждый раз думаю о том, что сегодня в Кабуле женщину забивают на улице камнями, если, потянувшись на рынке рукой к товару, она неосто­рожно обнажила запястье… Или о том, что выйти на улицу без мужчины она вообще не может, поэтому, если у женщины нет мужа, отца, или старшего брата, или кого‑то, кто принесет ей еды, она просто умрет дома с голоду…

Еще хуже мне становится, когда в московском метро я вижу молодых мужчин в ка­муфляже с треугольниками тельняшек в расстегнутых даже на морозном холоде во­ротниках, без рук или без ног сидящих около шапок с подаянием. Нередко они пьяны или одурманены так, что не могут открыть глаза, отстраненно и напряженно пребы­вая в своем, непостижимом для меня мире.

Я кладу в эти шапки что могу и ловлю себя на том, что делаю это от страха. И не столько от страха перед возможным будущим, перед мыслью о том, что моему сыну или мне самому еще может достаться такое в Чечне или где еще, сколько от страха перед прошлым, уже случившимся в жизни этих людей. Перед тем, что им, тогда мальчишкам, уже довелось пережить. Никогда и не думал, что можно так бояться чу­жого прошлого. А может, это просто подсознательный всплеск об­легчения, что меня самого пока пронесло.

Когда я сую в шапку деньги, мне хочется то ли провалиться сквозь землю от взгля­дов окружающих, то ли замычать сквозь зубы оттого, что мы все привычно проходим мимо. Или занимаемся орнитологией. Или транслируем по радио в метро рекламу недорогих туров на Кипр и в Австралию… Но ничем, кроме этих смятых купюр, я ни­кому помочь не могу…

Двадцатого января (день моего первого приезда в Кара- Калу) я каждый год выпи­ваю стакан вина за жаворонков, орлов, за ВИР, Копетдаг, Сумбар, Иран, за Мурав­ских, за полынь под ногами, за солнце, кумганы, за Афганистан, за тельпеки, за змей, за родники и тюльпаны в горах, за экспедиции и караваны Зарудного, за древний ве­ликий Хорасан, за Едимново, Та­русу, за кафедру и за многое–многое другое…

Мои родители по–прежнему живут в Балашихе в том же самом доме и еще больше интересуются нашими делами и пу­тешествиями. Сначала они водили в городской парк гулять моего сына, а когда он подрос ― мою младшую дочь. Наблю­дая это, я каждый раз пытаюсь представить, каким был этот парк, когда они водили туда меня (что‑то помню, но смутно). Дай Бог им здоровья и долгих лет.

Васька вырос и к моим птичкам равнодушен, увлекается совсем другим. Не мечтая особо в детстве о путешествиях, он начал путешествовать еще до того, как приобрел сознательную способность мечтать, и сейчас сам признается, что он ― скорее домо­сед. Хотя слово «домосед» имеет для него уже несколько иной смысл, чем для нас: каждодневно обсуждая по­вседневные мелочи на Интернет с друзьями из Испании, Индонезии, Колумбии, Австралии и Канады одновременно (в куче–мале из разных языков), он поездку в Европу или в США далеким путешествием и не считает…

У меня все те же «ласковые жены. Мне хорошо с ними». Моя дочь Даша, родив­шаяся от них уже после описываемых событий, каждый вечер, послушав книжку перед сном, кричит мне: «Сергей! Пора!» ― подражая маме, она зовет меня не «папа», а по имени. Когда я подхожу, она требует рассказать ей очередную «сказку–правду» про то, «что с тобой действи­тельно когда‑нибудь происходило на самом деле».

Иногда я рассказываю ей что‑нибудь из этой истории, а сам не могу оторвать глаз от пятилетней девочки, пытающейся представить себе далекие горы, незнакомых людей и «строгих» орлов. Она слушает очень внимательно, но вопросы раз за разом задает не про орлов, а про маленькую пушистую песчанку с черными глазками, кото­рая стремглав бежит к своей норке, неся во рту целую охапку зеленой травы…