Страница 71 из 82
На овсяной сноп белка осталась. Но зажировала не на болоте по соснам, а в высоченном, чащобном ельнике. Пришла вроде бы надежда, но тут же и поторопилась отобрать у охотника большое счастье. Попробуй разгляди в момент на вековой елке, среди нечесаных ветвей, серый комочек. Попробуй достань его оттуда полузарядным выстрелом, что экономно пощелкивал по низкорослым сосенкам. Ну да леший с ней — есть она, и не будет пустого леса, когда за неделю–другую не услышишь в тайге разговора собачек. Неудобно человеку в пустом лесу. Хоть и не много поснимаешь с елок белки, да все веселей нынче ломать ноги по бурелому за куницей.
Чужая тропа
Когда‑то Афанасий Тимофеевич был главным по охоте на всю волость. Никому другому не выпадало принести с зимовья столько куницы, никто, кроме него, не отваживался уходить в тайгу в одиночку с октября по февраль, и только он умел молча и упрямо заставить лихого заготовителя выложить на край стола все, что причиталось ему и соседям за будущие воротники и шапки, идущие первым сортом.
Слава и почтительное, осторожное уважение ходили вокруг имени сурового охотника. Но однажды старик вдруг сдал… И долго потом на вечерних «беседах» у самовара удивлялись еще, как это он, Афанасий Тимофеевич, мог согласиться и отдать два десятка куниц по второму сорту…
Заготовитель наезжал в деревню раза два за зиму, прихлебывая, пил горячий чай и, чтобы не выдать своего удивления качеством и количеством добытого, искоса поглядывал на тугие беличьи связки и на высокие стопки куньих шкур, принесенные из разных изб в избу охотника–старейшины, где обычно и проходил сам торг–заготовка.
Свой товар хозяин дома предлагал последним. И в этот раз он так же безразлично к деньгам и квитанциям на муку, сахар, боеприпасы велел жене поднести к столу свой товар. Заготовитель, хорошо знавший и великую славу промышленника, и его отменный товар, сбоку пересчитал хвосты и, поплевав на пальцы, взялся было за бумажник… Вот тут‑то и произошло неожиданное.
Афанасий Тимофеевич вдруг поднялся из‑за стола, сгорбился по–стариковски и, покашляв махорочным дымком в подол рубахи, несмело выбрал из груды бархатных коричневых мехов штуку с золотистым отливом.
Никогда раньше он не дотрагивался рукой до пушнины, выложенной на стол перед заготовителем, ставшей товаром, — это разрешалось лишь пацанам, чтобы еще раз здесь, у стола, посмотреть, как заканчивается мудрый лесной труд. Все сидящие в избе испуганно замолчали. Да что он — спятил, что ли, выжил из ума, хвалиться собрался, когда и так все обхвалено еще с тех пор, как отец передал безусому сыну единственное в доме ружье — шомпольную винтовку?..
Нет, Афанасий Тимофеевич не собирался бахвалиться. Он положил на стол выбранную шкурку, медленно ушел за печку и оттуда, будто занятый каким делом, негромко и обрывками докончил свою мысль: «Руки тряслись… три раза палил… по животу дырье решетом…»
Заготовитель провел ребром ладони по светлому ворсу брюшка, увидел несколько следов от дроби, отложил из приготовленной стопки денег какие‑то рубли, снятые за брак, и успокоил старика: «Да будет тебе, отец. Иди‑ка распишись».
Старик успокоился, вышел, взял в руки перо, внимательно посмотрел на бумагу и, нажимая боком на ручку, крупно и старательно вывел на документе: «Получено сполна за все вторым сортом».
Уговорить старика, что все остальные куньи шкурки отличные, что все хороши, как и раньше, не удалось. Старик кровью сердца вывел: «…все вторым сортом», — заказав себе дорогу в лес за куницей.
С тех пор Афанасий Тимофеевич стал просто дедкой Афоней, перестал растить для себя от Пальмухи щенков, щедро раздавал их каждому старательному охотнику и больше никогда не принимал у себя заготовителя пушнины. Теперь он первым, собрав связки беличьих шкурок, какую другую штуку выдры или хоря, шел в чужую избу, где вот–вот должен был начаться малый пушной аукцион. Но по–прежнему старик никогда не торопился к столу, дожидался, когда соберут у всех, ощупывал привычными глазами ворс и мездру, ревностно следил, чтобы кто не подсунул человеку решета или худобы, взятой не в срок, вместо пушнины и лишь потом гордо, но и немного смущенно вытаскивал из мешка связку серых и огненных белок.
С тех пор Афоня не ходил на зиму в лес один. Еще с лета он набивался к кому‑нибудь из мужиков, а если его соглашались взять, то радовался как дитя и обязательно уговаривал будущего напарника пойти на зимовье именно в его избушку, на его тропы.
Личные владения в тайге навсегда остались за старым охотником — на них никто не посягал, сам Афоня никому не предлагал их, и вечный строгий закон — закон чужой охотничьей тропы — продолжал жить в нашей тайге.
В избушку к себе Афоня заглядывал только летом, после покоса. Он забирал в лес и Пальмуху, и Корсонушку, с вечера бережно укладывал котомку, а утром, еще в темноте, уходил туда, где прошла его жизнь. Что делал старик там, на берегу таежного озера: ловил ли рыбу, подправлял печь или чинил крышу — этого никто не знал. С каждым годом ноги становились тяжелей, дорога в избушку затягивалась, и дедка порой пропускал и второе лето. Когда ноги совсем подводили, Афоня оставался на зиму в деревне и лишь по черной тропе немного попугивал белку в сосняках да невысоких ельниках.
Иногда старика охотники вспоминали сами, приходили с уговорами, звали на зимовье, куда все уже занесено. Дедка долго ворчал, что опять его обошли, не оставили ему волочить по тропе сухари и пшено, но всегда быстро собирался и наотрез отказывался от любого дележа добычи.
На зимовье он обычно оставался в избушке, колол дрова, топил печь к приходу охотника, варил вкусный кулеш и весело балагурил, вспоминая бывшие когда‑то истории. Он скрашивал, обряжал жизнь напарника, был необходим и незаметен, а оставшись один под низенькой крышей, наверное, долго дышал знакомым запахом еловых чураков, пряного сена на нарах и чуть сыроватым душком подсыхающей мездры. И только однажды старик изменил своему правилу — не ходить больше за куницей.
В чужую избушку Афоня так же исправно брал ружье и собак. Ружье порой весь сезон оставалось в углу, а собаки разве изредка покидали своего хозяина, чтобы с часок покружить по осиннику за зайцем. Но однажды дедка исчез, прихватив и ружье, и собак.
В тот вечер напарника на столе так же ждали суп из сухой рыбы и кулеш, на камеленке так же дымился котелок густого чая, но старика нигде не было. Не было день, другой, третий, и лишь на пятые сутки Афоня появился у лесного жилища и молча выложил на нары четыре куницы.
Куницы были добыты чисто, шкурки сняты и выправлены умелой рукой. Откуда они?.. Но старик молчал. Собаки жались к печи и осторожно тянули носы к сухарям после четырех полуголодных ночевок у лесного костра.
Тайна неожиданного похода открылась только к весне, когда охотники собрались в деревне и ждали заготовителя.
В избу, где должен был состояться торг, так же нанесли богатые мешки с пушниной, все так же расселись по лавкам в стороне от стола, все, кроме Мишки Анюткина.
Мишка тоже был в лесу, но скоро вернулся и, видимо, ничего не принес… Почему ушел, не дождавшись своей удачи, почему потерял зиму?.. Завистливые языки плели еще с осени, что Мишка накупил полно клепей (капканов) и собирается теперь поохотиться покрепче перед скорой свадьбой. Но старательный жених пробыл в лесу всего пару недель. Он вернулся домой злым и в сердцах швырнул за огород мешок с капканами. Мешок подобрала мать, зная, какого труда стоит охота с клепями…
Ловушки выставляются не на один день. Еще с осени устраивается лоточек под капкан из двух еловых веток, по дереву вверх и вниз на метр сносятся от лотка остальные ветки, чтобы куница не подошла к приманке сбоку, чтобы обязательно ступила на лоточек. Потом добывается приманка. Со снегом капканы сторожат и обязательно обходят и в пургу, и в мороз, когда другие охотники, промышляющие с собаками, мирно отсиживаются по зимовьям.
Капканы в тайгу Мишка унес еще в сентябре, и почти тут же по деревне пошел тихий и не всеми проверенный слух — будто Анюткин сын выставил клепи в чужом месте, а свое хозяйство оставил для охоты с собакой. Такие дела отдавали неуемной жадностью, имя непорядочного человека покрывалось позором, а недобрые поступки обязательно пресекались.