Страница 56 из 82
Наверное, тогда я вспоминал свое детство, детство зимы сорок первого года. От той зимы и осталась у меня память о снеге, умевшем разговаривать с человеком, и о большой чистой луне, которая всегда приходила вместе с первым настоящим морозцем. Эту луну и этот снег я всегда встречал, когда поздними вечерами возвращался домой из госпиталя.
Сейчас трудно припомнить, что слышали от нас люди, совсем недавно познавшие войну и потерявшие на этой войне многое из того, что дано человеку для его сложной, многообразной жизни. Но сами люди оставались, у них были родные, близкие, у них тоже был дом, и в этот дом очень хотелось написать письмо. Письмо писали мы, только–только познавшие грамоту, и наши нескладные каракули, пожалуй, все‑таки были нужны… И видимо, эта нужность и нашего труда, и нашей еще не совсем выросшей жизни отодвинула несколько свидание с настоящим снегом. Тогда было не до снега, не до луны. Но снег, большая зимняя луна и желание выйти под эту луну остались, остались прочно и навсегда, как память о том детстве, когда вместо игрушечных санок и тележек нам прихо–далось придерживать носилки с тяжелоранеными солдатами…
Но сейчас, на берегу таежного озера, скрип снега был уже где‑то близко, и я ждал его, как ждал светлых дней и более короткую дорогу из леса к людям.
Зима могла прийти вот–вот. Теперь, после мокрого снега, ей не хватало только резкого короткого дыхания северного ветерка — час, другой, третий, и к первым лучам солнца вчерашняя слякоть должна была обернуться искрящимися огнями… Но вместо северного ветерка неожиданно пришел жар с юга. Он не прилетел, а надвинулся, вторгся широко и высоко, расплавил снег и остался над озером и над деревушкой дымящимся, слепым туманом…
Где начинался этот туман? На земле? На небе? Если бы он двигался, то его природу можно было бы определить. Но туман просто стоял, заполнив собой все вверху и не найдя путь дальше в мокрые черные дороги… С утра в этом тумане я разобрал далеко–далеко крики лебедей. Лебеди не показались, не опустились к озеру, и я снова остался один. Теплые потоки с юга отодвинули казавшийся близким охотничий сезон по крепкой тропе, оставалось время, можно было бы сходить к людям, поговорить, посмотреть на них, немного передохнуть от необходимости топить каждый день печь, месить хлеб, хотелось просто не знать забот, а, просыпаясь по утрам, сразу садиться за самовар.» Самовар обязательно будет подавать женщина, старая, прошедшая не одну свою, а попутно и все мужские дороги, женщина нашего леса… Кто это будет? Тетя Катя, та самая тетя Катя, которая провожала меня в дорогу? Или тетя Граня, что встречала и тянула к себе в избу и всегда обижалась, если я не очень долго задерживался около ее самовара?..
Наверное, тетю Граню можно было назвать так, как называют в нашем лесу саму доброту и отзывчивость, — божатка. Откуда и как взялось это слово? Что было его корнем, суффиксом?.. Наверное, на эти вопросы можно было бы ответить так же просто, как на вопрос о происхождении слов: «крестная», «приемыш», — наверное, это можно было бы сделать, если никогда не встречаться с божаткой в самом начале какой‑нибудь лесной деревушки.
Все‑таки в нас до сих пор живет умение провести границу между доступным и недоступным для анализа, даже когда сам анализ кажется вполне возможным. Да и вряд ли кому взбредет в голову раскладывать по полочкам то чувство, которое связывает его с любимым. И не произойдет это прежде всего потому, что чувство большой привязанности, слияние двух людей в дорогах и тропах, радостях и печалях вряд ли потерпят логический анализ, который непременно принесет с собой ощущение холода. И возможно, поэтому ни один из лесных людей не объяснит вам, что такое божатка.
Человек может рассказать вам о девере и о золовке, о свояке и о многообразии качеств зятя, может рассказать о законах братания и приема в дом на постоянное жительство, но никогда не произнесет в ответ на ваш вопрос больше чем: «Божатка — так просто божатка». Божатка в понимании каждого известного мне человека, родина которого заонежская тайга, — это просто женщина, обычно не родная по крови, но божатка…
Мать Петра Мушарова тоже была божаткой. Что родило, что развило в ней богатые качества: отзывчивость, душевность, мягкое сердце? Может, то трудное время, когда одна, без мужа, она поднимала на ноги и Петра, и Аграфену, а может, просто было ей завещано от природы — видеть в окно всякого идущего и, накинув на голову платок, выходить встречать любого пришедшего человека… Кто вел список, какая память хранила имена и звания тех людей, которых первой встретила на берегу Домашнего озера божатка? Кто оценит те небогатые миски и пресные пироги, поданные прохожему за столом в том доме, где жила мать Петра, и кому хоть когда‑нибудь приходило в голову за угощения, выложенные от всего сердца, предложить деньги?..
Божатка прежде всего бескорыстна. К божатке идут с просьбами и горем, божатка нянчит детей, и, казалось бы, ее вдовья жизнь должна вызывать сочувствие, но так не было никогда и только потому, что новая жизнь женщины, потерявшей мужа, хозяина, оставалась не менее полной от счастья, принесенного другим пусть и невеликими, но теплыми руками божатки…
Тетя Граня тоже была божаткой. Это стало ее жизнью и повторением судьбы матери. Она тоже рано осталась без мужа, с детьми, тоже отдавала внимание и сердце вроде бы и чужим, но таким близким ей людям, тоже могла принести с собой тепло, добрую память и даже легкую дорогу, принести вроде бы и случайно, но богато и светло…
…Уже потом, когда я снова остался один, когда женщины ушли дальше своей дорогой, я много раз возвращался к их песням, к их словам и к самой встрече, что вдруг произошла в лесу в пустой деревушке, которой суждено было знать только охотников да пастухов. Тогда эта встреча долго оставалась для меня нереальным событием. И прежде всего потому, что приход в лес женщин был похож на настоящее Явление–Явление женщин началось с тихих и будто бы неживых голосов за стеной дома… Кто? Откуда? Через раскисшие дороги, через расплывшийся снег? Я вышел на улицу, вышел осторожно, боясь ошибиться и признаться после этого чуть ли не в галлюцинации. Но галлюцинации не было — на улице стояли три живых, настоящих человека, три женщины, и ждали, когда я к ним подойду…
Прошло много времени с того ноябрьского вечера, но и сейчас я мог бы передать всю обстановку той встречи, свои неуверенные беспокойные шаги, которые, казалось бы, должен был позабыть человек, прошедший уже не одну таежную тропу… И пожалуй, эти шаги и заставили меня, мужчину, охотника, рыбака, человека, давно забывшего слезы, понять истоки той слабости, которую мы испытываем просто перед женщиной.
Я хочу остановиться и пояснить, что слабость, как и многие, ставшие двусмысленными слова, я употребляю только в том значении, которое открывает истину понятия. Слабость рядом с женщиной — это прежде всего желание знать теплое, отзывчивое сердце, а потеряв в трудной борьбе силы, вернуться в тот дом, где тебя ждут такие знакомые глаза и такие простые руки… И, устав, мы возвращаемся в дом женщины, отдыхаем, видим ее никогда не устающую у печи, у скотины, у самовара, молча со стороны любуемся ее силой и умением идти впереди и совсем не стесняемся признаться этому сильному человеку в своих сомнениях, болях и даже бедах.
Наверное, где‑то там, в деревушке, на берегу озера, в первых числах ноября шестьдесят пятого года ко мне впервые и пришла та самая слабость перед женщиной, когда напрочь забываются все наши обвешанные регалиями мужские качества… Нет, я не завидовал им, не завидовал их умению просто взять и пройти ту дорогу, которая мне до этого казалась почти непроходимой. Нет, я не собирался произносить слова благодарности за память, за принесенные письма и даже за те гостинцы, которые выкладывала на стол тетя Граня… Я просто стоял, просто смотрел и знал, что теперь каждый следующий шаг будет еще смелей и уверенней туда, дальше, куда предстояли мои дороги. Эти дороги вдруг открыли женщины, принеся с собой пока неясную, но большую силу человеку, которого они, совершенно чужие этому человеку, не умели обойти своим вниманием и теплом…