Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 10

В один прекрасный день 1934 года во всех берлинских кафе появились вывески с надписью «Евреям и собакам вход воспрещен».

Когда я вернулся в Берлин в 1950-е годы, то посетил кафе, куда обычно заглядывал — «Mampe s» на Курфюрстендамм и «Hardtkevs», где официанты по-прежнему выглядели как надзиратели из концлагерей. Вывески исчезли, но налет нацизма оставался на стенах «Hardtke4s».

Такая же вывеска появилась и в клубе «Halenseeschwimmbad», но и не обращал на нее внимания и продолжал плавать. На каждой тренировке я проплывал по меньшей мере два километра.

/В парках и на улицах появились желтые скамейки для евреев. Газета «Sturmer» («Штурмовик») выставлялась на газетных стендах по всему городу в развернутом виде, страница за страницей. Кстати говоря, когда иностранцы съехались в Берлин на Олимпийские игры 1936 года, с улиц исчезли желтые скамейки, а также газета «Sturmer» и другие явные признаки антисемитизма.

В 1935 году американская школа переехала с Ноллендорф-платц в отремонтированную старую виллу на Кёнигсаллее. Для меня это было как нельзя кстати, поскольку новое место находилось в десяти минутах ходьбы от «Halenseeschwimmbad». Я начал тренироваться в полную силу. Каждое утро перед школой я доходил от Фридрихсрюгерштрассе до Халензее, проплывал километр, наскоро одевался, хватал портфель и бежал в школу. Я успевал сесть за парту, когда звенел звонок, еще весь мокрый после бассейна. После школы я выполнял поручения фотографов и проплывал еще один километр.

Мои тренировки не прошли даром. Я стал отличным пловцом — не олимпийского уровня, но близко к этому. Я очень быстро плавал на короткие дистанции, например на стометровке. Я был спринтером, потому что плохая сосредоточенность мешала мне добиваться успеха на более длинных дистанциях.

В бассейне на Халензее имелся плотик, у которого можно было отдыхать, не вылезая из воды. Помню, как летом я подплыл туда с одной из своих подружек. Было жарко, и мы решили заняться любовью в воде, держась за край плотика.

Я начал стаскивать с нее купальный костюм, когда в бассейн зашел тренер. Он поймал меня за этим занятием и запретил приходить в бассейн до начала сезона. Это было для меня худшим наказанием, какое можно придумать, но я все равно ухитрялся проникать в бассейн, где продолжал тренироваться и встречаться со своими подружками.

Однажды по пути в американскую школу на автобусе №19 я заметил очень хорошенькую девушку. Ей было около двадцати одного года, а мне недавно исполнилось четырнадцать.

Я виделся с ней каждое утро и смотрел на нее, а она смотрела на меня. Несмотря на свое нахальство, я очень стеснялся, и понадобилось довольно много поездок в школу, чтобы набраться храбрости и наконец заговорить с ней.

Как и все берлинские мальчишки, летом я носил шорты и носки. Когда я садился в автобус, то обычно клал портфель на колени и разворачивал газету, чтобы скрыть эрекцию, возникавшую каждый раз после разглядывания той девушки, которая была гораздо старше и по меньшей мере на голову выше меня. Из-за дурацких коротких шорт я буквально не находил себе места. Когда автобус доезжал до моей остановки, я поспешно выскакивал наружу, прикрываясь спереди портфелем и газетой.

Когда я наконец осмелился заговорить с девушкой, выяснилось, что она работает моделью на одной из фабрик по производству готовой одежды в деловой части города. Я безумно влюбился в этот манекен в юбке. Мы назначали тайные встречи на углу большого сада возле моего дома.

Автобус маршрута № 19, возивший меня в школу в Берлине в 1930-х годах





Летом мы встречались в шесть часов вечера и прятались в кустах, сжимая друг друга в объятиях и осыпая поцелуями. Не помню, доходило ли у нас до чего-то более серьезного, но это был один из самых волнующих романов моей молодости.

Несколько месяцев спустя я сильно простудился и слег в постель. Родители, разумеется, ничего не знали о моем новом увлечении, потому что я держал его в секрете. Я хорошо понимал, как опасно еврею вступать в связь с чистокровной немкой. Две недели я не вставал с постели, а когда звонила эта девушка, то боялся что-либо говорить своим родителям. Но, после того как она прислала букет цветов и несколько подарков, мне пришлось признаться.

Мой отец, который никогда не унижал и не бил меня, на этот раз отвесил мне два крепких подзатыльника и сказал: «Как ты мог так поступить? Неужели ты не знал, какой опасности себя подвергаешь?»

Он был прав. Из-за моего поступка вся семья могла оказаться в концентрационном лагере, но когда тебе четырнадцать лет и ты влюблен, что можно поделать? Так или иначе, мне было не до законов о расовой чистоте.

Я обещал, клялся и умолял. Я даже стоял на коленях перед родителями и давал слово, что никогда больше не буду встречаться с этой девушкой... Тем не менее мы виделись еще несколько раз, пока это в самом деле не стало слишком опасно.

Однажды субботним вечером в конце июня я возвращался с курсов фотографии. Это было вскоре после того, как мы переехали в новую квартиру на Фридрихсрюгерштрассе. Я доехал на метро до станции «Халензее», которая была расположена на наземной платформе.

Сойдя с поезда, я заметил небольшой отряд «коричневоруба-шечников» на мосту Халензее перед входом на станцию. Это были члены радикальной нацистской милиции Sturmabteilung, или СА. Для того чтобы сойти с платформы и отправиться домой, мне пришлось бы пройти мимо них. Мне стало очень не по себе, но другого выхода не было. Проходя мимо молодых штурмовиков, я обратил внимание на одно лицо в переднем ряду. Наши взгляды встретились. Он был ненамного старше меня и выглядел точно таким же испуганным.

Много лет спустя один молодой человек прибыл вместе с новой партией задержанных в австралийский лагерь «Татура» для интернированных лиц, где я находился уже более двух лет. «Я видел вас раньше, — сказал я ему. — Это было летним вечером в субботу, когда вы шагали с отрядом штурмовиков на станции «Ха-лензее». — «Да, вы правы, — ответил он. — На следующий день я бежал в Лондон, и так мне удалось спастись от резни в «Ночь длинных ножей...». Дело было в июне 1934 года.

Когда мне исполнилось пятнадцать лет, в моей жизни осталось три главных увлечения: фотография, девушки и плавание. В моем графике почти не оставалось времени для школьных занятий. Гром грянул в октябре, когда отец получил мой табель успеваемости. Там было ясно сказано, что если я не возьмусь за ум и не засяду за уроки, то меня исключат из школы. Это стало настоящим потрясением, поскольку американская школа была частной и к тому же очень дорогой. Исключение за неуспеваемость при том, что это означало потерю выгодного клиента, было чем-то абсолютно неслыханным. С моим отцом случился припадок.

Мне наняли частного репетитора. Все мои фотокамеры закрыли под замок, и мне пришлось признаться, что я целые месяцы помогал двум фотографам вместо того, чтобы заниматься уроками. Английский язык больше не представлял для меня проблему, так как я научился прилично говорить на этом языке. Немецкий тоже не доставлял хлопот, но с французским, математикой и историей дела обстояли гораздо хуже. Моим репетитором была страшная женщина, которую звали фроляйн Салингер. Она заматывала свои отвратительные сивые волосы в большой узел на макушке и крепила его йаколками. Когда она вбивала в меня математику и французский,то обычно вынимала из волос одну большую заколку и начинала ;ю чесать себе голову. При этом перхоть падала, как снег, на мой стол и разложенные бумаги.

Это было невыносимо. Фроляйн Салингер приходила каждый вечер. Вместо того чтобы ходить к фотографам, я был вынужден наблюдать, как она чешет свой скальп заколкой для волос и пытается учить меня французскому.

Все было бесполезно. Я ненавидел школу — не американскую школу в частности, а сам процесс учебы в школе. Промучавшись с фроляйн Салингер и ее перхотью, сколько хватило сил, я решил избрать путь пассивного сопротивления и вообще перестал учиться. В конце концов, что они могли сделать со мной? Не бить же, в конце концов. Они не могли заставить меня учиться.