Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 93



— Дедушка, а вдруг загорится?

— Ну, тогда тут же раскроются ворота и вылетят кони. Миша сидит и ждет, с тоской поглядывая на заснеженные

московские крыши, но надежды на пожар нет. Василий Иванович, улыбаясь, поглядывает на внука. Миша, вздыхая, слезает с подоконника. Тогда Василий Иванович берется за карандаш и бумагу:

— Ну садись, давай я тебе сейчас все это нарисую. Миша, счастливый, усаживался возле деда.

В конце февраля у Василия Ивановича началось двустороннее воспаление легких. Болезнь сразу приняла угрожающий характер. Были подняты на ноги все лучшие профессора Москвы. Силы Василия Ивановича иссякали с каждым днем, нечем было дышать. Утром б марта в передней у Кончаловских зазвонил телефон. Петр Петрович поднял трубку и услышал Ленин голос, потерянный и рыдающий:

— Немедленно, немедленно приезжайте… Папа зовет…

Пересохшим от волнения голосом Петр Петрович позвал жену. Ольга Васильевна побелела:

— Скорей, скорей, Петечка!..

Она кинулась в переднюю одеваться, для чего-то сунула свои перчатки в карман дочернего пальто, да так и уехала без них.

Я помню, и все помят!

Я с трудом протискивалась сквозь толпу, заполнившую всю площадь перед гостиницей «Дрезден». Яблоку негде было упасть! Мама наказала мне прийти ровно к двенадцати, прямо в церковь Косьмы и Демьяна, что прилепилась в углу за гостиницей. Маме не хотелось, чтобы я присутствовала при тяжелой церемонии выноса тела. И вот я бьюсь, протискиваюсь между людьми, меня не пускают: «Куда ты, девочка? С ума сошла! Тебя же удушат!»

Возле паперти меня увидели знакомые, и через мгновение я уже была рядом с мамой у гроба. Он стоял на возвышении, надо было подняться на ступеньки, чтобы увидеть в этом дубовом гробу, сплошь засыпанном белыми цветами, маленькое дедушкино лицо, которое я в первую минуту не признала. Самое странное было — его гладкие, прилизанные к черепу волосы, это меняло его неузнаваемо. Казалось, это был не он, а хрупкое, недоступное, строго торжественное подобие его. Неужели это он когда-то смеялся до слез, рассказывая сказки, хрустел черемушкой, звал меня «бомбошей»?..

Низкие своды церквушки в озарении тысячи свечей оглашались мощным оперным хором. Голоса гремели, потом замирали, шелестя «господи, помилуй», потом взмывали под купол и опять затихали, волнуя, возвышая и все время напоминая о случившемся.

Мама и Лена, страшно бледные, обе в черном, стояли возле гроба. Только торжественное богослужение держало их в каком-то оцепенении, не давая горю расплескаться. Но плакали многие, куда ни обернешься, плакали, провожая Сурикова в последний путь.

Хор затих, началось прощание. В тишине был слышен треск свечей, сморканье и покашливание. Первой пошла мама, она долго смотрела на отца, потом поцеловала его и пропустила меня. Со стиснутым от страха сердцем я поднялась на носки и увидела близко-близко чужое дедушкино лицо, я дотронулась до его лба губами. Так прикасаешься в детстве к холодному зеркалу, целуя свое отражение. Потом поднялась Лена, она как-то сломалась над гробом, ахнула, но мама крепко сжала ее локоть, Лена молча поцеловала отца и отошла. За ней поднялся папа, неся на руках Мишу, а за ним подходило множество людей, пока наконец не откинули венки с лентами и высоко поднятый на плечи гроб поплыл к выходу между лицами, озаренными трепещущим светом.

Несли гроб художники — Виктор Васнецов, Нестеров, Матвеев, какие-то еще мне неизвестные и мой отец.

Возле паперти ждал белый катафалк с лошадьми, покрытыми белой сеткой с кистями. Цветочный холм на колесах тронулся. Это было величественное зрелище, величественное и печальное.

Я смотрела, как мальчишки (всегдашние дедушкины зрители!) забрались на памятник Скобелеву и, сидя на крупе бронзового коня, глядели на процессию сверху.

Народ провожал Сурикова. Траурное шествие двинулось к памятнику Пушкину. Шли студенты, художники, артисты, дамы в мехах и перьях, господа в дорогих шубах, шли бедно одетые служащие, рабочий люд, солдаты, шли, хлюпая по весенней мартовской грязи ботами, калошами, солдатскими сапогами, дырявыми ботинками. И всю дорогу до самого кладбища студенты пели «Вечную память». За толпой двигались экипажи, сани и фургон с венками.

Многие прохожие, узнав, кого хоронят, приподнимали шапки и, постояв с минуту, вдруг спускались с тротуара и вливались в толпу провожающих.

Я шла вместе с родными.

От Старо-Триумфальных ворот (теперь это площадь Маяковского) процессия свернула налево и темным потоком покатилась по Садовой вниз. Возле дома Пигит катафалк задержался, и импровизированный хор студентов пропел «Со святыми упокой», и снова шествие двинулось в путь до Кудрина, по Пресне — на Ваганьково.



Мы с мамой и Леной сели в какую-то свободную пролетку.

Повалил густыми хлопьями снег. Белый в белесом дневном свете, он отделил нас от толпы, и я сразу потеряла ощущение реальности — едешь неизвестно зачем, неизвестно куда, едешь молча, скованная пустотой внутри. Хлопья снега тают на наших лицах и скатываются по ним холодными слезами. Потом снег кончился.

Я помню яму, куда опускали уже заколоченный гроб… Глубокую ярко-рыжую яму среди белых сугробов, рядом с крестом, на котором написано: «Елизавета Августовна Сурикова».

Помню, как прерывающимся от рыдания голосом Виктор Михайлович Васнецов начал говорить:

— Прощай, дорогой товарищ, дорогой Василий Иванович! Великий, родной русский художник! — Непокрытая голова Виктора Михайловича, голубые глаза, полные слез, седая борода, развевающаяся на мартовском ветру, всем, кто был тогда, запомнились в облике, присущем именно Васнецову. — Спи спокойно последним, вечным сном. Вечная тебе память, вечная тебе слава в роды родов русского народа. Прости!

После него говорил сибирский художник Попов, — хорошо, по-сибирски сурово и крепко. А потом молодой сибиряк студент Заливин читал стихи студента Леонова, и уже в сумерках, среди голых деревьев, памятников и могильных крестов, во влажном весеннем воздухе отчеканивались последние строчки этих неприхотливых, но сердечных стихов:

И тут старик Васнецов, полный скорби, не выдержал и опустился на колени…

Уже позднее, когда я стала постарше, мама рассказала мне о последних минутах деда. Они стояли втроем возле кровати, с одной стороны — сестры, с другой — Петр Петрович. Василий Иванович лежал высоко на подушках, был спокоен и недвижим, только в горле у него что-то клокотало. Изредка открывал глаза, узнавал кого-нибудь, а потом снова уходил куда-то страшно далеко.

Им казалось, что они стояли часы, а это были минуты. Последние минуты большого, огромного, величайшего русского таланта. Капли холодного пота выступили на лбу умирающего, и Ольга Васильевна, с трудом сдерживаясь, вытирала их своим платком.

Потом он приоткрыл глаза и нашел ими Петра Петровича. Он протянул ему уже холодеющую руку, и, как двадцать три года назад, Петр Петрович взял ее обеими своими. Тихо, но твердо Василий Иванович сказал:

— Я исчезаю.

Человек исчезает, унося с собой в могилу свои горести, радости, надежды. Но бессмертны и никогда не исчезнут великие идеи, слава подвигов и подлинное искусство.

Был дан Сурикову его природой бесценный дар художественного видения. Он вложил его в свои прекрасные, высокие по мастерству русские национальные произведения, которыми вправе гордиться наш советский народ.

Могучий народ — творец величайших свершений.

ДОРОГОЙ ЧИТАТЕЛЬ!

Теперь, когда ты прочел эту книгу, мне хочется дополнить твои впечатления необходимыми сведениями о том, как она создавалась.

Многое пришло в книгу из записей моей матери Ольги Васильевны Суриковой, той самой Оленьки, которая трех лет от роду позировала для образа стрелецкой внучки в картине «Утро стрелецкой казни», пока отец рассказывал ей страшную сказку. Если меня спросят, могла ли трехлетняя девочка запомнить сказку, я отвечу за подлинность ее: эту же сказку рассказывал дед нам — внукам. Кое-что я взяла из воспоминаний моего отца Петра Петровича Кончаловского, которого Суриков очень любил и высоко ценил как живописца. Многое развернулось передо мной из рассказов и записей моей тетки Елены Васильевны Суриковой. Широко пользовалась я записями современников Сурикова — поэта Волошина, критика Стасова, искусствоведов Тепина, Никольского, Глаголя, Турунова и Красножёновой. Черты времени черпала я из писем и воспоминаний художников Репина, Чистякова, Грабаря, Нестерова, Минченкова, Бенуа и других. В течение трех лет неизменно работала я в Ленинской библиотеке, перечитывая газеты с 1870 до 1916 года. Это дало мне возможность полностью ощущать современную деду атмосферу.

С чувством искренней благодарности приняла я советы большого исследователя и знатока суриковской живописи — доктора искусствоведческих наук В. С. Кеменова. Во время работы я была теснейшим образом связана с сотрудниками Исторической библиотеки, с научными сотрудниками Русского музея в Ленинграде и Третьяковской галереи в Москве, всегда оказывавшими мне необходимую помощь. В частности, я очень признательна С. Н. Гольдштейн, немало написавшей о творчестве Сурикова.

В Красноярске, на родине деда, я бывала не раз. Изучая окрестности и бродя по его любимым местам, я встречалась с людьми, отцы и деды которых хорошо его знали. В частности, с благодарностью вспоминаю беседы с ныне покойной красноярской художницей К. И. Матвеевой — внучкой Петра Кузнецова, без материальной помощи которого не удалось бы Сурикову окончить Академию. Также была мне предоставлена возможность побывать в Италии и во Франции, где, обращаясь к письмам Сурикова, я могла как бы пройти по его следам и увидеть все то, что его вдохновляло.

Строго придерживаясь подлинности событий, я не ввожу в книгу ни одного вымышленного лица, ни одного придуманного факта. И потому, вкладывая все найденное и изученное мною в художественную форму, я могу назвать мой труд романической былью.