Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 90 из 93



Наш поезд на Москву отправлялся одновременно с дивизией папы и то перегонял воинский эшелон, то отставал от него.

На одной из остановок, где оба состава сошлись, мама со свойственной ей решимостью отыскала начальника поезда и попросила разрешения прапорщику Кончаловскому следовать за воинской частью в пассажирском поезде вместе со своей семьей. Разрешение было получено, и вот уже папа в военной форме, с шашкой, скрипя ремнями, сидит с нами в купе. Мы с Мишей по бокам. От него исходит какой-то таинственный запах — смесь французского одеколона, новой кожи, табака, лошади и солдатского сукна. Он возбужден и бодр. Дедушка в тревожном восхищении оглядывает его, беспокоясь, страдая, но стараясь не нарушать стойкости и мужества дочери и зятя, которым предстояло вынести на своих молодых плечах все уготованное им суровым и неизбежным будущим.

Никто из них тогда не знал, что через три года Петр Петрович вернется с войны невредимым. Все скрывали горечь и тревогу друг от друга и гнали ее от самих себя.

Два года назад я была в Красноярске, чтобы снова подышать воздухом дедовой родины и побродить по его следам. Разумеется, трудно теперь отыскать эти следы, их приходится скорее угадывать и нащупывать.

Садясь в современную скоростную водную «ракету», смешно и трогательно вспоминать древний «самолет». Смешно думать о плавучем мосте при виде нового, что перекидывает арку за аркой на мощные спины быков, упершихся в дно черт знает на какой глубине! Странно переходить на правую сторону Енисея, где когда-то жгли костер и пекли в золе картошку, сидя в ивняке у самой воды, — теперь это новый заводской район с многоэтажными домами.

Но больше всего меня поразил Дом-музей Сурикова. Низенькие комнаты с окнами в уровень тротуара… Круглый стол с самоваром, расписными чашками… Мольберт, гитара… Кресла красного дерева, понятно не те, на сафьяновых сиденьях которых оставлял маленький Вася первые рисунки, но это несущественно. Существенно то, что эти стены видели его крепкую, коренастую фигуру с самого детства, когда еще в подвалах дома хранилась старинная казачья амуниция, слышали его голос, его гитару, его песни.

И сейчас стоит этот маленький домик. А вокруг вырастают новые, многоэтажные дома, ложатся новые дороги, поют гудки новых заводов, встающих силой гигантского водопада на Енисее. Сердцем ярые потомки не медлят — отвоевывают у дикой сибирской природы сокровища, заставляя ее служить себе.

И посреди этого лязга, грохота, гула неустанно звенящей симфонии труда маленький деревянный домик-музей стоит как драгоценная музыкальная шкатулка, хранящая старинную казачью песню — песню сердца великого русского живописца.

Солнце, горы, море…

Стоя перед картой, Ольга Васильевна передвигала флажки на булавках, обозначая линию фронта, на котором началось крупное отступление русских войск: немцы теснили русских в Польше.

Сильно похудевшая за этот год, Ольга Васильевна из кругленькой и упитанной превратилась в почти худую. Узкое синее платье с малиновым кантом и большими стеклянными пуговицами подчеркивало ее стройность. На похудевшем лице темные глаза стали больше и горели постоянной тревогой. Военные успехи никогда не вызывали в ней патриотического подъема. Она ненавидела врага, но с такой же силой ненавидела тех, кто под лозунгом «защиты отечества» наживался на этой войне, всех этих Рябушинских, Второвых, Коноваловых, всех тех, кто, зажав в кулаке колоссальные доходы от бессмысленной бойни на границе Польши и Литвы, требовали войны «до победного конца, во славу отечества и православного воинства». Еще бы! Ведь каждая трехдюймовая граната, которую производил владелец машиностроительного завода Михельсон, давала ему полных двенадцать рублей, а контракт с ним был подписан на два миллиона штук!

С детства привыкшая в путешествиях с отцом находиться в гуще народа, сейчас Ольга Васильевна отчетливо понимала и чувствовала, в какую страшную катастрофу ввергает русский народ царская политика. И когда ночью в бессоннице и беспокойстве она подходила к окну и смотрела на темную Садовую, посреди которой стояли занесенные снегом трамваи, остановленные со вчерашнего дня на время забастовки, ока с ожесточенным удовлетворением думала: «Ох и покажет еще вам наш народ!» Ольга Васильевна чувствовала, как нарастают затаенные до поры до временя силы народа. Но душа ее была все время в трудных военных походах, среди взрывов и стонов раненых: «Только бы жив остался! Только бы уцелел!..»

Ольга Васильевна еще раз проверила по газете занятые нашими войсками пункты и прошла в бывшую столовую. Теперь у нее в доме Пигита, на Большой Садовой, жил отец. За последнее время Василий Иванович сильно постарел и потускнел. Он часто хворал, простуживался, и дочери решили, что ему нужен уход и семейная обстановка. Довольно скитаться по гостиницам!



Ольга Васильевна приоткрыла дверь:

— Папочка! Ну как ты? С добрым утром!

Василий Иванович лежал на своей всегдашней узкой железной кровати. Седые волосы, по-прежнему густые, закручивались завитками надо лбом. На стене висели репродукции веласкесовского «Папы Иннокентия X» и «Сикстинской мадонны». Большой обеденный стол был убран, вместо него между окнами стоял суриковский рабочий стол, в углу — мольберт, у стены — сундук, над ним висело большое прямоугольное зеркало.

— Олечка! Здравствуй, душа. Спал сегодня отлично… Выспался. Сейчас буду вставать. Хочется чаю. — Он улыбался ей, радуясь мысли, что она — с ним, и внуки тоже, что он не один, ухожен и окружен вниманием. — Газета есть? Дай-ка посмотреть. А ты пока распорядись с самоваром.

Фронт сильно беспокоил Сурикова. Каждый раз он, с волнением разворачивая газету, сокрушался числу раненых и убитых, подсчитывал, сколько взято в плен. Брату он писал:

«Должно быть, массу пленных ты увидишь в Красноярске. А мне еще в Москве не много удалось увидеть. Случая не было».

Зато раненых Василий Иванович видел множество. Их было полным-полно в госпиталях. Многие барские особняки были отведены под лазареты, кабинеты под палаты для раненых, сами (так и быть) довольствовались помещениями для домочадцев. Раненых перевозили в санитарных фургонах и грузовиках, но самое сильное впечатление производил на Сурикова санитарный трамвай, в котором сидели солдаты, с любопытством глядевшие в окна. Все они, видимо, из дальних захолустий и многие рады-радехоньки несложным ранениям, избавившим их на время от фронта. Поплевывая в окна, они весело переговаривались меж собой. «Этим повезло», — думал Василий Иванович, глядя вслед уходящему трамваю, помеченному вместо номера красным крестом в белом кружке.

Беспокоясь за старшую дочь, он постоянно успокаивал ее:

— Не бойся, Олечка! С Петей ничего не случится — он под счастливой звездой родился! — Василий Иванович был глубоко убежден, что это именно так.

Елена Васильевна теперь поселилась на Новинском бульваре, в комнате с пансионом, и Василий Иванович был доволен, что жил отдельно. Он очень любил Лену и был искренне привязан к ней, но все же уставал от ее постоянных сомнений, нерешенных вопросов и нервозной разговорчивости. Зато внуки доставляли ему радость. Они вносили свежее дыхание в его жизнь, тешили его сердце. Они умели не мешать и не утомлять, когда он их звал, они прибегали к нему со своими радостями и горестями, с классными отметками, но если что-либо раздражало его, они угадывали это по движению бровей и губ и мгновенно исчезали.

Работать Суриков по-прежнему продолжал. Снова была извлечена композиция «Княгини Ольги». Хотелось начать что-то новое. Он начал автопортрет. В большом зеркале он видел себя по пояс и писал себя уже зрелым, седым и в чем-то уверенным. По-прежнему на его казачьей шее твердо сидела голова. Лицо было спокойно, строго, но в глазах вместо прежнего живого блеска и задора была какая-то затаенная тревога и удрученность. Корпусу своему Суриков придал внушительность и даже некоторую монументальность. Портрет этот через сорок лет попал в Русский музей в Ленинграде.