Страница 2 из 197
У Ятманова в приемной застал Пунина, уже заполучившего комиссариат и что-то комплотирующего недоброе. Забавно, что ни Аргутон, ни Нерадовский не обращались ко мне со своими нуждами. Ведь я в совершенном неведении о том, что там творится. Мне, положим, это только на руку.
Гиппиус, у которого я застал Сувчинского, прочел мне конец своего дневника. Он, кроме одного пассажа о России, гораздо менее приемлем для печати, нежели нечто, ибо снова он себя здесь выказывает «преемником Мережковского», пытается подняться на принципиальную высоту, готовится изложить свое исследование (само желание и понуждение к нему мне очень знакомы) и, словом, подходит к той двери, в которую ему, «директору Тенишевского училища и буржуазного до мозга костей», никак не войти. Так уже лучше быть хотя бы Закхеем, а то и просто одним из мытарей, которые «ведут знакомство с Христом». Но на такую скромность у него не хватает сил, в глубине души он очень горд и честолюбив. И очень многое из того, что он говорит, правда, но вот рядом начинается то эксперимент «христианства», то лукавое «направление», касающееся соблюдения невинности, которое так отвратительно в трио наших боже искателей.
Вообще зараза гордыней есть еще одна из черт российской культуры, и благодаря именно ей, при всех великих дарах, русским особенно трудно выйти на тот путь, который, по всему распространенному среди них мнению, уготован той же гордыней специально для них.
Впрочем, Гиппиус в сегодняшней исповеди признается, что в нем нет ни капли русской крови, «если только не допустить, что моя бабушка и прабабушка (еще хорошо, что на мать не кивает) не согрешила с русским». Собирается писать еще дальше. Я ему посоветовал выяснить полнее, что он подразумевает под словом Россия. Я понимаю, что это больше идея, чем плоть, больше «астральное тело», чем тело. Но все же и идею нужно определить. Нужно, главное, ее очистить. Ведь не подлежит сомнению, что захватчица Россия распространяется на все, и все угнетающее — тоже есть нечто «неотъемлемое», «сущее», «дьявольское», «действительное». Да как все же с этим быть?
И почему тогда почти до самого последнего времени эти люди (ибо Гиппиус как-никак все еще принадлежит к «этим» людям) не хотят «похабного», с точки зрения Милюковых, но благословенного для истинно христианской России мира, почему они «приняли» войну и пели «Гром победы, раздавайся!». Не менее, нежели у любого казака или крыловца, не менее, нежели у Шкловского и Гумилева, нежели у П.Лебедева или Аргутона, и их руки обагрены кровью. А в Крыму и на Украине идут самые дикие расправы. Аргутон оплакивает гибель многих знакомых. Сын Д.И.Толстого как будто уцелел. Зато будто бы погиб сын Ольги Орловой.
В трамвае встретил Добужинского, который завтра уезжает в Москву с тревожным сердцем. Во втором трамвае встретил Попова. Девочки разочарованы, что Надя все более за ним ухаживает и таскает теперь ему каждый вечер вино из чаевых сбережений остатков отцовского погреба. Девочки продолжают фольдамурировать. Атя, влюбившаяся в Черкесова, неузнаваема и принялась снова за живопись. Вчера она была в «Привале» на вечере поэтов. «Скука без подъема». Тата Кривцова читала стихи (воображаю!).
Ввалившиеся Гржебин (он разъезжает на автомобиле, однако о нем в кулуарах Луначарский ничего не слышал) и Тихонов ездили на вкуснейший и обывательский ужин.
Вчера повстречал Ростовцева. Грустный-прегрустный, весь съежившийся, сморщенный. Чувствую глубокие укоризны, хотя знаю, что это глупости (это у меня очень мерзкая, неизлечимая черта).
Воскресное собрание «кооперации» отложено на вторник утро, ибо все отказались прийти из-за страха перед грабителями.
Невзначай пришел Павел Шереметев: не то предложить свои услуги, не то искать заступничества. Мучительные впечатления от той окрошки, которая у него в голове и в душе. И впечатление какого-то почти социалистического идеализма, и порывы тупого христианина, и просто хитренького мужичка, который прикидывается юродивым. Лицом он теперь менее похож на Николая, хотя нависающие брови должны были бы прибавить сходства. Он имеет, главным образом, какую-то большую суетливость, неврастеничность. Ни одной мысли не может довести хотя бы до половины, ни одного ответа дослушать. И такой человек мог заседать в Государственном совете! При этом как-никак довольно доброе намерение. Действительно, он хочет, чтобы Кусково, Астафьево, Петербургский дом сохранились, и не столько для них, сколько вообще как памятники искусства и быта. Забавно и то, как он не упускает момент. Во время обсуждения, как превратить дом в музей (хотя бы для того, чтобы в нем учредить коммунальное бюро), он вдруг начинает беспокоиться о том, как на это посмотрит его отец. Ему нужно разрешение, точно и впрямь С.Д. еще полновластный господин своего имущества. Вообще же рабское подчинение отцу многое объясняет в неврастении Павла. Черствый, тупой друг Александра III изуродовал собственного сына, в котором много хорошего и милого, но оно не выражено. В этом сходство с Николаем полное.
Письма от Грабаря и Шагала. От первого, переславшего через кондуктора — вопли по поводу образовавшегося нового Совета при СР и СД, грозящего погубить все музейное дело на почве слияния художественного лжебольшевизма с простым маклачеством. Орудует рыжий Яковлев. Недаром пользовавшийся покровительством такого холуя, как Щавинский, недаром пописывающий одни статейки и недаром на десять лет спрятавшийся. Кончает бедный Грабарь призывом к помощи и заявлением, что даже он начинает уставать и близок к отчаянию. Под видом очень хитрых реверансов изъявляет претензии на то, что его не пригласили в «Мир искусства». А почему же он не послан на жюри? И при чем я здесь? Разумеется, я б его пригласил и в члены, но что я могу поделать со своими крепколобыми товарищами? Вот намедни они прокатили Крымова, несмотря на мое определение и мотивировки. Они меня боятся, это правда, выражают, что в своей семье они меня не хотят иметь.
Днем пришел Робьен с вином и закусками в ознаменование крестин его дочки. Более мил, нежели когда-либо, и особенно его милость обнаружилась в сравнении с ирландцем Герсина, которого привел Брук, тут же удалившийся разбирать какую-то депешу.
С Робьеном мы перемолвились пацифистскими замечаниями во время того, что другой «союзник» вертел свою волынку, что-то общее с Алей Бенуа. То же завирание без достаточного основания. Он одно время до войны жил в Капселе у Хотькова, потом служил, а теперь полтора года снова здесь, не знаю при каком деле. Живет в одной квартире с Кюнером, за Хорвата не беспокоится и главным образом потому, что отправил к нему (еще осенью) какого-то приятеля, который все должен был сделать для поддержания генерала. Совсем по-английски. И глупо, и может быть в своей глупости практично. Ведь вся их сила именно в том, что они дети, что они в жизни разыгрывают Шерлока Холмса (он уже изъявил серьезное желание встать во главе партии, которая бы стала очищать Петербург от разбойников) и Майн Рида. У Робьена же он образует дело по охране французских подданных от жульнических реквизиций во имя большевизма. Забавно рассказывает, как он спасал на днях от ареста одну особу, устроившую здесь склад материи, которую большевики увезли бесследно в Смольный (мало-помалу последний становится Сезамом организованной шайки), причем кричал по-русски на товарищей и, наконец, в ответ на их угрозы револьвером спокойно вытащил свой и сказал: «Правда, хороший револьвер?» После чего те уступили. Забавно и то, как он жестом джентльмена выставил во двор красноармейца или милиционера, пришедшего его увести к исполнению повинности.
Залкинда ругает пуще других, тот окучивается все больше, великолепно говорит по-французски, устраивает сахар-медовик в общении, но при этом очень ловко отстаивает позиции Троцкого — позиции вежливых репрессий в отместку за непризнание правительства народных комиссаров. Как-то однажды он очень круто поговорил, даже дошло до оскорблений, однако Робьен его отчитал за неуважение большевиков к самым элементарным основам дипломатии.