Страница 6 из 6
Вкладыши — высшее развлечение, смысл школы! На уроках мы слушали о подлой Америке, чтобы на переменках, облепив подоконники, бить кулаками по цветным бумажкам из американских жвачек — кто перевернет бумажку ударом, тому она достанется. На бумажках, пахнущих сладко, иногда присыпанных душистой пудрой от недавнего чуингама, были цветные картинки и фотки.
Как-то на перемене возле туалета меня подловил Саша Малышев, которого, казалось, бледностью наградила бедность. Миловидный, самый робкий, прозрачными пальцами он перебирал картинки из северокорейского журнала: что-то лиловое цвело, и фигуристки несли алые флаги.
— Это мне мама купила журнал и нарезала. Думаешь, подойдет? — спросил, стыдясь и надеясь.
— Попробуй, — сказал я и пошел играть дальше.
Саша терся рядом с нашей азартной дракой, в сомнении мял листки, на него не обращали внимания, да и я притворялся, будто не замечаю. И вот он рванул к подоконнику, дети наклонились над протянутыми им яркими вырезками (о, миг триумфа бедняка!), но в следующее мгновение другой бедняк двоечник Андрей Другов с быстротой отличника закричал:
— Убери свои какашки!
Все засмеялись. Сашу тычками и смехом оттеснили, он рассовал суетливо бумаги по карманам и застыл, не решаясь ни уходить, ни приближаться. Весь день, каждую перемену он, закусив губу, тусовался на отшибе драки. Время от времени раздавалось: «Ты опять со своими! Не мешай играть нормально!». — «Да не… Я тоже нормально буду…» — бормотал он и бледнел совершенно.
Двоечник Андрей, впрочем, тоже оказался высмеян. «Моя мама ходить на завод. У моей мамы есть подушка», — зачитала его сочинение гогочущему классу Александра Гавриловна. Его, гениального двоечника, курчавого, лупоглазого, с круглыми ноздрями, отчислят еще во втором классе — переведут, по слухам, в школу для дефективных.
В том первом классе я нарисовал множество картинок и склеил их в длинную ленту, создав целый мультфильм. Про инопланетянина, прилетевшего в лес, потом угодившего в город. На перемене меня окружили, вертели ленту, одни пытались высмеять и готовы были рисуночки разорвать, другие озадаченно поддержали, Аркаша же, чавкая губами (в нем пробуждался коммерсант), предложил выкупить всю ленту за пять вкладышей с фотографиями американских футболистов. Но я отказался от фотографий футболистов. Я подарил эту ленту Лоле. Она смяла ее бесцеремонно и сунула в портфель, и я понял: произведению моему не жить и дня.
— У меня вши были, — поделился бедой Артем Глухов. — Ничего, керосином за два дня вывели. Бабушка говорит: это нас американцы заражают. Приезжают в школу и вшей выпускают…
В том же 87-м в школе я увидел американку. Ее засекли на перемене. То, что она американка и что в большом пакете у нее подарки, которые она должна вручить на уроке, стало всем понятно как-то само собой. Но разве можно ждать пять минут? Разве можно быть уверенным, что тебе достанется стоящий подарок? Клянчащая теснящая хватающая толпа завертелась вокруг женщины.
Уже тогда в изумлении я смотрел на это действо, где слились дети разных достатков, свирепствовали и девочки. «О! Ноу! Ноу!» — неслось из кучималы. Пакет порвался, вопль радости! Оставив миссионершу, у ее ног, царапаясь и визжа, они дрались за медвежат, голубых и коричневых. Маленькие медвежата, размером с бобы. Ценились голубые, их цвет повеселее.
Я не вступил в октябрята. Единственный в школе за всю ее историю. Такова была воля папы-священника, но и моя воля сюда была примешана.
— А почему ты не был на приеме? — одолевали меня одноклассники.
— Болел.
— А где твой значок?
— Потерял.
К учительнице подплыла стайка девочек:
— Александра Гавриловна, примите Сережу!
Она им что-то внушительно и уклончиво ответствовала. Впрочем, в душе я жалел, что не был на торжественном приеме, не ездил в Горки Ленинские, не хожу на Красную площадь на парад. Но еще в шесть лет красный флажок, подаренный во дворе другом Ванькой и спрятанный дома среди игрушек, был изобличен моей крестной и со скандалом выкинут в мусоропровод.
Все же я тянулся к запретному, советскому. Но антисоветское — подпольные книжки, журналы, радиоголоса — тоже влекло. Двойственность жила во мне.
Я один-одинешенек без пионерского галстука на общем большом снимке нашего 2-го «Б» класса. Снимок прожил у меня недолго. Разглядывая, я положил его на диван, куда внезапно спружинила с пола серо-полосатая кошка Пумка и передней лапой вышибла кусок. Этот кусок я отложил, собирался вклеить, но все тянул, и он затерялся. А фотография с дырой до сих пор валяется где-то. Какой от нее толк, зверь убил и меня, и еще человек восемь, Лолу в том числе.
Осенью 91-го в осиротевшем кабинете музыки нам предстояло прибраться и подготовить «огонек». Девочки подметали и вытирали пыль, в открытое окно струился ветер.
На пианино среди нот кто-то обнаружил портреты Ильича, плакаты с пионерами и одну резкую черно-белую фотографию: Ленин, вырезанный светом из мрака, исподлобья смотрит проницательно прямо в сердце. Галстук у Ленина — черный, в белые горошины.
С облегчением и яростью мальчишки накинулись на эти бумаги! Их рвали, комкали, протыкали, тянули в стороны, осыпали друг дружку обрывками…
Я смотрел, безучастно ухмыляясь. Правда, девочки еще возражали, да и те ахали кокетливо, кажется, довольные буйством.
— А ноты-то нельзя, — промямлил Саша Малышев.
— А чо здесь понаписано, мудила? — заорал Паша Екимов, надрывая сразу всю стопку. И он принялся листать надорванное, бормоча: Елочка, Чебурашка, Веселый ветер… Гляди-ка, опять про Ленина, суку! — И, кривляясь, под общий смех, изобразил: «И вот на фотографии/мой дед среди солдат,/шагает вместе с Лениным,/и наступил в говно…» — Он с силой дернул за края и разорвал стопку пополам.
Фотографии Ленина пришлось всего хуже: ее исчеркали, приделали рога, клыки, выкололи глаза, на крутом лбу написали слово из трех букв и, наконец, жвачкой присобачили к стене. И стали плевать с расстояния в несколько шагов, соревнуясь, кто плюнет метче.
Мне стало не по себе. Жалость к умершей учительнице музыки, и эта осень, ясно, что последняя для советской страны, и разочарование от победы, которая не греет — все смешалось в терпкую горечь, нахлынуло и запершило:
— Эй вы! Погодите! Вы… Вы же! Вы были октябрятами, да? Пионерами, yes? Вы врали, а?! Отстаньте от него!
Они не слушали. Бранясь и восклицая, плевали все злей, веселей и гуще…
— Эй, ну хватит!
— Серый, ты чо, рехнулся? — отозвался бывший звеньевой белобрысый красавчик Антон Кожемяко, с храпом втянув соплю.
Что-то сломалось во мне. Я подлетел к стене, сорвал образ Ленина, гадкий, отекающий пеной, бросился в сторону и вскочил на подоконник.
— Прыгнешь? — спросил Саша Малышев, зачарованно подняв голову.
Меня схватили за ноги. Но все же я успел отпустить фотографию.
Медленно качаясь, страшный, оскверненный Ленин плыл от этой школы, и вместе с ним ветер уносил мертвую листву.
Наш класс постепенно расходился. На смену одним приходили новые. Лола в третьем ушла в балетное училище. Сашу Малышева чудовищно искусала собака, и он начал учиться экстерном. Паша Екимов ушел в спортивную школу, сейчас он мент, в отца. И только румяный Глухов Артем, с которым посадили меня первого сентября за книжками «Бим-бом», доучится до выпускного, если верить его страничке на сайте «Одноклассники». Судя по фотографии, он не сильно изменился за эти годы — такой же пухлый, розовый, нахохленный, как и в тот день, когда он еще не умел писать.
Вспоминаю девиц, симпатичных и не совсем. Была Женя Меркулова, высокая и скучная, навеки опороченная в моих глазах первым впечатлением. Первого сентября 87-го дылда встала и скорбно спросила: «Можно выйти в туалет? А нет у вас бумаги?», притом губу ее украшала лихорадка. Была еще неопрятная, боевая, но и как бы пребывающая во сне Вера Сергеева, дочь школьной уборщицы. Есть такой тип энергичных лунатиков, в глазах муть, а во рту каша. С этой Верой я какое-то время ходил, притворяясь влюбленным, но сам любил Лолу. И на других девочек не смотрел. Любил я только Лолу одну.
Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.