Страница 25 из 83
— На шестьдесят второй минуте матча состоялся вынос тела, — говорит Свиридовский своим. И верно: не встает Метцельдер, согнулся, пестуя в руках разбитую стопу.
Никто не видел ничего… Но нет, один из высоких немецких чинов на трибуне, сидевший близко к полю, ухватил почти неуловимое движение Свиридовского, вскочил, оскалившись, показывая пальцем на виновника, раскрыл в беззвучном крике пасть, пошел спускаться, врезать по зубам бессовестной скотине, которая так ловко, лицемерно выбила из строя активнейшего форварда… насилу удержали этого полковника на бровке; тот, не на шутку разъярившись, требовал возмездия, расправы и даже лапал с побелевшими глазами кобуру… жуть пробрала, вернулся на мгновение, втек в жилы безмозглый тварный ужас, возникли вновь перед глазами наставленные дула автоматов, голодные зияния, готовые затрепетать плевками пламени, пусто-спокойные глаза стоящих в ряд солдат в мышастой униформе.
— Вот так и шлепнут прям на поле со свистком.
— Ты этой пули заслужи сперва.
— А что, еще не заслужил?
— Нет, шестидесятая минута вроде только.
Замену немцы сделали, и снова понеслось. Сжалась до предела пружина червонной команды и распрямилась от своих ворот; едва-едва не наказали немцев — рванулся, прошел Мельниченко по краю, так сильно-точно прострелил, что оставалось Кукубенко только ногу с шести метров щекой под мяч подставить, но не вышло, успел в подкате длинном Лемке, перекрыл. И будто не было забитого дыхания, железок тяготящих на ногах, вмиг перестали ползать по полю, казалось бы, вконец замотанные русские, вот все, что сберегли, уже, наверное, последнее, швырнули разом в голодающую топку — утратив тяжесть, косность, саму телесность будто, сделались летучими… и принял Клим в центральном круге мяч на грудь, и совершилось вовсе тут невероятное, чего ни в цирке не увидишь, ни в джунглях Амазонки у обезьян, перелетающих с лианы на лиану… Одна искра из паровозной топки — с такой скоростью все совершилось. Ходивший далеко, повсюду с Климом Лемке пошел поднятой, как копье, прямой ножищей вперед с бесстыдно-ясным намерением снять мяч с груди у Клима и продавить вместе с мячом еще и Климову грудину — уже убийство чистое, конец… а дальше вдруг бедро у Лемке стало выворачиваться, вылущиваться в тазобедренном суставе и, изумленный донельзя таким бессилием, проткнул ногой он вместо Климовой грудины пустоту и повалился на спину в ничтожестве: Клим шел вперед неуязвимым. Собрав вокруг себя еще троих германцев, подбросив грудью кверху мяч, жонглируя на длинном шаге, Клим пер к воротам будто под почетным караулом. Будто в соседнем, следующем по классу измерении мяч держал, ловил-подбрасывал-ловил на грудь, колено, на носок… и метров тридцать так прошел, не опустив мяча на землю, пронесся будто бы по коридору, прорубленному в жестком прозрачном камне, и не пробиться было немцам сквозь незримую преграду, не дотянуться, не проникнуть в заповедное пространство, где сошли с ума и мяч, и человеческое тело. И лица у троих всех были ликующе-растерянные, будто у детей, глядящих на цветную толкотню двух бабочек над лугом. И ошалев, ослепнув от неподдельного бессилия своего, срубили Клима — и только тут упал, запрыгал по газону вышний мяч, недобросовестно, воровски возвращенный ударом по ногам в систему земных координат.
— Ну где ж ты, Бог? — вскричал в сердцах Макар. — Такую красоту ведь загубили, падлы!
Бог — в смысле наказания — был, и Эрвин, оставшийся до капли беспристрастным, тут свистнул нарушение и твердо показал на точку. Свои же, соплеменники, его едва не сгрызли за эту честность не ко времени, накинувшись на парня впятером, но Эрвин, отступая под наскоками, остался непреклонен. Кузьменко, «одноногий», хромающий Кузьменко, прославленный на весь Союз своим ударом с любого расстояния, взял мяч и положил его на место, на котором германцы завалили Клима. Вратарь «зенитчиков» с каким-то испуганно-страдальческим лицом, с какой-то инженерной озабоченностью занялся построением и цементированием стенки из своих угрюмо-напряженных игроков. Семь рослых человек составили шеренгу, закрывая половину своих ворот; вратарь все суетился, кричал, махал руками, корректируя позицию, сдвигая свою стенку еще на десять сантиметров влево, обратно подвигал, стараясь совместить край стенки с какой-то на свой вкус воображенной линией, как можно больше сократить угол расстрела, не дать пробить в обвод под дальнюю или прошить живое многоногое многоголовое прикрытие прямым… садился, замирая в полуприседе и неотрывно вглядываясь… на все это ушло еще две-три минуты.
Кузьменко отошел шагов на пять и встал с лицом пустым от осознания важности момента, с упорно сжатыми губами, со взглядом, обращенным внутрь, и так стоял, будто все слушая себя, все свое тело с битыми коленями, со старой, довоенной недолеченной травмой мениска… все натянувшееся, бьющееся скрытно в резонанс поставленной задаче, так, будто лишь за-ради этой вот минуты, за-ради одного вот этого удара и был он вытолкнут из чрева матери когда-то. На страшном сквозняке будто стояли немцы в стенке, отчаянно жались друг к другу, моргая жалко в предвкушении удара и прикрывая судорожно руками нежный пах, Кузьменко же дождался трели Эрвина, немного потоптался, разбежался и вбил свой сказочный носок в лежащий смирно мяч, и тот кометой, космическим булыжником влепился в верхний угол содрогнувшихся ворот — что были стенка и вратарь, что не было… прошел мяч без вращения над головами крайних в стенке, вонзился по единственной возможной недосягаемой для вратаря прямой. На посеревших лицах немцев уже, как масло сквозь бумагу, проступило будто бы вещее предчувствие, что так и будет все вестись до самого конца, что — хоть из кожи вылези — не отквитаться им и не настигнуть этих русских. Но лишь минутное то было помутнение — нет, не могла прежде финального свистка их артистическая гордость, их сумрачная бешеная сила так просто прогореть, ослабнуть, сникнуть. Вот киевляне тут, скорее, расслабились, спустили рукава, уже, как многие друг другу после признавались, тут начали прикидывать, что будет после-то, простят их немцы или как. Всего на несколько мгновений так далеко их мысли оказались от этого вот наэлектризованного поля, всего на несколько мгновений перестал по жилам течь высокого значения ток и налились свинцовой тяжестью их члены… не добежали там, не досмотрели здесь — и мячик в сетке.
4:3 стал счет, грозила враз рассыпаться уже, казалось бы, добытая победа; как будто наклонилось поле — заскользили, сползая, к пропасти позора. Все началось по-новому: вцепиться и держаться, ногами в травяную пядь врасти. Часы наручные на сухощавой кисти Эрвина отсчитывают время, неумолимо рубит стрелка головы секундам, перетирают шестеренки в песок минуты, что остались до конца. Но как же медленно, с каким тягучим пережевыванием, ползучим гадом убывает время. Уже не червонеют ярко на матовой зелени поля их вызывающие свитера — от пота почернели сплошь, уже налиты ноги чугуном по самый пах, уже в груди ворочаются будто со ржавым скрипом рычаги, кузнечные меха сипящих легких в движение трудно приводя, уже и не умением будто — одним числом они свои ворота сберегают; лишь пушечное мясо, терпеливое и безыскусное, — вот кто они теперь; лишь хаотично шевелящаяся масса, в чьей неподатливой, упорной плотности живая сила немца застревает. Хромает Кукубенко, давно уж то и дело скачет на одной ноге вконец разбитый Колотилин, и немцы лупят, лупят с дальних подступов и непрестанно верховыми длинными забросами штрафную русскую бомбардируют. И дышит загнанно штрафная — последняя полоска узкая ничейной вскопыченной, изорванной земли, — из ноги в ноги то и дело переходит. Десятки бутс газон взрывают и крепко бьются друг о дружку в воздухе затылки, локти, скулы, лбы; споткнувшись, завалившись, рухнув навзничь с прыжковой высоты, и на траве, и лежа продолжают сучить ногами слепо игроки, все подгребая, выцарапывая мяч. Восьмидесятая уже минута.
— Что, кончились силенки, братцы? — в мгновение роздыха их Свиридовский спрашивает. — Минут на десять ровно бы, а дальше — трава не расти.