Страница 96 из 108
Прежде всего следует отметить несколько замечаний, относительно которых я вполне согласен с моими оппонентами. Так, они указывают на то, что «Записки» мои нельзя назвать «Записками врача вообще», что это лишь «Записки врача Вересаева». Но я никогда не брался говорить от лица «врача вообще». Да и что такое — «врач вообще»? Один совсем молодой врач, когда его знакомый, рассмеявшись за столом, подавился куском мяса, тут же сделал ему перочинным ножом Трахеотомию и спас ему жизнь. Другой, уже старый врач, когда в его присутствии дама упала в обморок, так растерялся, что стал кричать: «Доктора! Пошлите скорее за доктором!..» Врачами были скептик Боткин и оптимист Эйхвальд, бессребреник Гааз и алчный Захарьин, Манассеин, неустанный борец за врачебную этику, и Шатуновский, втоптавший в грязь самую элементарную этику. Как можно всех их объединить под одним словом «врач»? Конечно, мои «Записки» суть только «Записки врача Вересаева». Но само собою понятно, что я не стал бы их опубликовывать, если бы видел в них отрывок из своей автобиографии, что ли. Мне кажется, что и в умственном и в нравственном отношении я стою на уровне, на котором стоит обыкновенный средний врач. Мои оппоненты старательно доказывают, что я не обладаю специальною врачебною одаренностью, что я «не родился врачом». Доказывать это совершенно излишне, — я сам вполне ясно говорю это в моей книге; но думаю, что врачами не родилось и большинство из тех людей, которые имеют у нас врачебные дипломы, как не родилось художниками и артистами большинство тех лиц, которые кончают курс в академиях художеств и консерваториях. Настоящих врачей у нас в России, может быть, всего несколько сотен, а врачебные дипломы имеют около двадцати пяти тысяч человек, они занимаются врачебною практикою и, в пределах возможного, делают свое не блестящее, но несомненно полезное дело. Сравнивая себя с этими ординарными врачами, я никак не могу признать себя стоящим много ниже их. Поэтому думаю, что пережитое мною переживалось далеко не мною одним.
Тем не менее спорить и доказывать, что такое-то переживание типично для врача, — совершенно бесцельно. Я говорю: «я испытал то-то», — мои оппоненты возражают: «а мы этого не испытали». Каждый прав, и спорить тут не о чем. Но в некоторых из этих возражений слишком ясно сказывается тот идеальный шаблон, который в готовом виде всегда имеется у всякой профессии. Человек нашей профессии должен бытьтаким-то и таким-то, и по идеальной схеме этого должного требуют изображать то, что есть; каждый в действительности переживал все совсем иначе, но думает: «я это пережил случайно, все же остальные переживали совсем не так», И вот, если изображаешь пережитое, не ведаясь с указанным шаблоном, то все говорят, что это ложь и клевета на сословие.
Особенно возмутило моих критиков описание впечатления, производимого на студентов обнажением больных женщин. Все в один голос заявляют, что ни они и никто из студентов ничего подобного не испытывали, что я — необыкновенно развратный человек и своим описанием компрометирую все врачебное сословие. «Интересно бы знать, — ядовито спрашивает один из критиков, — в каком университете учился г. Вересаев и какого мнения о нем были его товарищи-студенты?» Мне кажется, в том, что я рассказываю, нет ничего, позорящего врачебное сословие. Конечно, начинающий студент должен смотреть объективно на все, что изучает, — на страдающих больных, на трупы, на обнаженных женщин, Но недостаточно надеть мундир студента-медика, чтобы сразу начать глядеть на все глазами врача; для этого требуется привычка. И не может студент на первого же оперируемого больного, вопящего и корчащегося от боли, смотреть, как на научный объект, не может без мистического трепета сделать первого разреза на коже трупа; не может он и бесстрастным взглядом смотреть на обнаженную перед ним молодую женщину, когда до этого времени такое обнажение неразрывно соединялось у него с представлением о совершенно определенном моменте. Было бы неестественно и невероятно, если бы было иначе. Большинство моих оппонентов уверяет, будто, по моим словам, «при исследовании женщины у студентов и врачейвозбуждается эротическое чувство». О врачахя ничего подобного не говорю. Врачи к этому привыкли, настолько привыкли, что им уже кажется даже непонятным, как возможно было при этом что-нибудь испытывать. Не заподозревая искренности заявлений моих оппонентов, я думаю, что именно этим обстоятельством и обьясняется категоричность их отрицания.
Обращаюсь к работе д-ра Фармаковского, в которой, как я говорил, наиболее полно представлены все существеннейшие возражения против «Записок».
Принимаясь за чтение моей книги, г. Фармаковский, как сам он сообщает, заранее представил себе, что он в ней найдет; автор, будучи врачом, несомненно станет на «субъективную сторону врача» и изобразит перед публикою его внутреннюю жизнь «живо, картинно и правдоподобно». С первых же страниц его постигает разочарование: лично мне присущие нехорошие свойства я «совершенно несправедливо обобщаю на всех врачей и тем самым компрометирую их». Это обстоятельство совершенно изменяет отношение г. Фармаковского к моей книге; у него является опасение, как бы читатели не вынесли из нее недоверия к врачам. Мысль эта немедленно подавляет в нем все остальное, всецело овладевает им и доводит его до того состояния, когда человек перестает понимать самые простые вещи. Достаточно ему теперь встретить в моей книге слово, которому можно придать неблагоприятный смысл, — слово, которое в связи с другими имеет совершенно невинное значение, — и г. Фармаковский усматривает в нем опаснейшее колебание авторитета медицины и врачебного сословия.
Рассказываю я, напр., о том, что, в бытность мою студентом, мне с непривычки было тяжело первое время смотреть на льющуюся при операциях кровь и слышать стоны оперируемых, но что привычка к этому вырабатывается скорее, чем можно было думать. «И слава богу, разумеется, — замечаю я, — потому что такое относительное „очерствение“ не только не только необходимо, но прямо желательно; об этом не может быть и спора». Казалось бы, что может быть невиннее и безопаснее того, что я говорю? Но нет, я употребил слово «очерствение». Употребил я его в кавычках, ясно этим показывая, что не признаю данного явления действительным очерствением, но уж все кончено: г. Фармаковский услышал слово «очерствение» и спешит выступить на защиту врачебного сословия.
«Не то „очерствение“, — заявляет он, — когда мы спокойно подходим к больному с благими намерениями облегчить его болезнь или по крайней мере ободрить его угнетенный дух, — а то — худшее „очерствение“, когда мы разводим свои сантиментальные идеи, вооружая и отвлекая несчастных страдальцев от тех quasi „очерствелых“ сердец, которые своим „очерствением“ попытались бы возвратить им потерянное здоровье!» (стр.9).
Я рассказываю далее, как на третьем курсе, при первом моем знакомстве с медициной, я обратил преимущественное внимание на ее темные стороны, как постепенно я убедился в несправедливости такого взгляда и совершенно изменил свое отношение к медицине. Г. Фармаковский это первоначальное мое отношение, которое сам я называю «жалким и ребяческим», которое характеризую как «нигилизм, столь характерный для всех полузнаек», приписывает мне и длинно, старательно доказывает неосновательность такого отношения.
«Несмотря на то, что Вересаеву, как человеку компетентному в медицинском деле, была известна степень невиновности профессора, допустившего сделанный им при операции недосмотр отверстия в кишке, он все-таки счел себя вправе восклицать: как можно так „вполне спокойно“ рассуждать „о погубленной жизни“?… Смеет ли подобный оператор заниматься медициной?» (стр. 23). И затем г. Фармаковский обстоятельно разъясняет, что во многих ошибках врачи совершенно неповинны, что ошибки возможны и в судейской области, и в железнодорожной жизни, поучает меня, что если я ношу звание врача, то должен связывать с ним обязанность не быть столь легкомысленным в своих суждениях и словах… Одного только г. Фармаковский не сообщает своим читателям: что вся одиннадцатая глава моих «Записок»посвящена разъяснению того, что врачи часто совершенно неповинны в ошибках, в которых их обвиняют,