Страница 21 из 69
— Эктор, — заявляет она, — не скажу, что мне нравятся твои вопросы. Кого там твой отец знал или не знал — да к тому же четверть века назад, — тебя не касается и касаться не может.
— Нет, касается.
Это всего лишь констатация факта, не более, но что-то заставляет ее приглядеться ко мне. Она перестает полировать серебро и мрачным глухим голосом произносит:
— Это дело рук того уголовника.
— Нет.
— Это он тебя надоумил.
— Мама, прошу тебя.
— Это он старается вытянуть что-то про твоего бедного отца.
— Мама, это я интересуюсь. Больше никто.
Она старается отвернуться от меня, отодвинуться подальше, настолько далеко, насколько это возможно, не выходя из комнаты.
— Стыдись, Эктор.
— «Стыдись», — тихо повторяю я. — А чего стыдиться? Если отец прожил такую тихую, такую безупречную жизнь, то что постыдного может быть в том, чтобы побольше узнать о нем?
Долгое молчание, в течение которого она собирается с силами.
Теперь она смотрит мне в глаза — чтобы точнее направить снаряд. Вот он летит, неотразимый и смертельный в своем полете.
— Чего он точно никогда не делал, так это не разбазаривал семейный капитал на шлюху.
Знаете, что самое странное? Эта фраза меня не пугает, а освобождает. У меня в голове словно загорается свет, и я выдвигаю стул, и усаживаюсь на него, и смотрю ей в глаза, и потому, что все расшаркивания отброшены, я чувствую, что могу глядеть так на нее хоть сто лет, могу взглядом вывести ее из равновесия.
А когда я, наконец, нарушаю молчание, какими мягкими волнами расходится звук моего голоса!
— То, что ты сказала раньше, мама, правда. Я действительно прожил здесь всю свою жизнь. И при этом не знал ничего об отце. И о тебе. Конечно, я еще потому не слишком хорошо его знал, что и все остальные плохо его знали. Ты не исключение. Думаю, я принял как должное, что он не хочет, чтобы его знали.
Аккуратными движениями она снимает муслиновые нарукавники.
— А теперь? Теперь я думаю, мама, что ошибался. Не он сам, а что-то внутри его не хотело, чтобы про это «что-то» узнали. С отцом что-то произошло. Очень давно. Оно его беспокоило, он не мог избавиться от воспоминаний. Конечно, у меня нет доказательств. Но у тебя, мама, они есть. Думаю, тебе прекрасно известно, что случилось.
Есть женщины, которые, когда вы слишком близко подходите, защищаются слезами. Такова была Евлалия; мать, к ее чести, вела себя по-другому. Непрошеному гостю у нее всегда один ответ: ярость.
И вот она, в ее чистейшем выражении. Хриплый вопль, подобно слетевшей с дерева вороне, пикирует прямо на меня.
— На эту тему мне больше нечего сказать!
И когда я выхожу, вдогонку мне несется еще один — в нем, как мне кажется, звучит какая-то странная надежда, надежда одной фразой стереть весь разговор:
— Твой отец был хорошим человеком!
Десять минут спустя я уже в прихожей. В сюртуке и шляпе, рука лежит на ручке двери. Как видите, готов к вечерней прогулке — и в то же время не готов. Сотрясаемая исходящими от меня противоречивыми импульсами, ручка буквально дрожит.
И в этот момент я слышу кашель. Впрочем, «кашель» — не совсем верное слово. Скорее это лай, издаваемый тяжко вздымающейся, раскалывающейся грудью.
Папаша Время. Стоит, прислонившись к старинным часам.
Благодаря этому приступу я имею возможность изучить его внимательнее, чем когда-либо прежде. Борода патриарха — это ведь с такой бородой Моисей спустился с горы? Высокая, неустойчивая фигура: дорическая колонна на грани обрушения. Все, что когда-то в нем было прямым, теперь погнулось. Под разнообразными углами, как предметы, сваленные на чердаке.
— Как вы, месье?
Он протягивает руку, показывая жестом, что беспокоиться не стоит. Другой рукой он стучит себя по груди, пока в нее опять не начинает поступать воздух.
— Ничего… — Кашель. — Ничего особенного, просто… жидкость попала, кажется… не в тот акведук.
— Вам помочь?
— Мне? О, что вы, нет. Видите ли, я случайно… услышал ваш разговор. Между вами и вашей матерью…
В этот момент он делает нечто поразительное. Прикасается ко мне. Старческой морщинистой рукой он легонько сдавливает мне плечо.
— Послушайте, дорогой мальчик, вам нужно добрее к ней относиться. Ей ведь несладко пришлось. Если вы желаете разузнать о своем отце, существует масса других людей, к которым можно обратиться.
Этот его взгляд… точно так же он посмотрел на меня тогда, во время знаменательного обеда. Этот взгляд соучастника, с простодушной готовностью признающего свое соучастие. В тот, первый, раз он подействовал на меня странно успокаивающе. В конце концов, это ведь Папаша Время. Старый друг отца.
Который присутствовал на его похоронах.
— Ну конечно, — слышу я собственный голос. — Разумеется. — Я вглядываюсь в старинную рукопись его лица, вот-вот — и разберу таинственные строки. — Вы хотите сказать, что я… могу задать вам несколько вопросов об отце? О его прошлом?
— О да, это я и хочу сказать, — улыбается он. — Только для этого мы и годимся, старые развалины. С нами всегда можно вернуться в прошлое. Чем в более далекое, тем лучше. Только не в близкое, вроде сегодняшнего обеда: если вы меня спросите, что мы сегодня ели, вряд ли я вспомню. Кажется, рыбу.
— Курицу.
— Вот-вот, а я о чем? Забыл. Начисто. А теперь спросите меня, что я ел на обед в тот день, когда умер Мирабо, — отвечу как нельзя подробнее. Распишу все, до последней капли ликера.
От воспоминаний глаза у него начинают слезиться. Он сжимает и разжимает кулак.
— Я знаю, уже поздно, — произношу я, — но вы были бы сильно против, если бы мы…
— Против? — На его лице отражается непонимание. — Ах, вы хотите прямо сейчас? Что ж, пожалуй, можно и сейчас. Можно даже подняться наверх, в мою комнату, если вы не… Видите ли, я хотел бы вначале выпить какао. Под шоколад разговор льется легче, не правда ли?
— Месье, — я всплескиваю руками, — прежде чем мы продолжим, прошу вас, ответьте на один вопрос. У отца была возможность встретиться с принцем?
— Почему бы и нет, — отвечает он. — В те времена принцы были повсюду.
Глава 14
СОКРОВИЩА КОВЧЕГА
— Прошу меня извинить… нечасто приходится принимать гостей… так что стульев не очень много…
Мой новый друг, Папаша Время, бормоча бессвязные извинения, открывает тяжелую дверь.
Вот уж точно, когда человек перестает платить за квартиру, перестают и вытирать пыль. Пыль, обитающая на вещах Папаши, как на родине, за последние несколько месяцев превратилась в коричневатый маслянистый налет, от которого на половицах и кусках штукатурки, открывающихся в тех местах, где обои в цветочек отстали от стен, появились скользкие глянцевитые следы.
Занавески исчезли. Из мебели — старинный комод розового дерева с витыми медными ручками. Компанию ему составляет старый умывальник с деревянным верхом. Никаких следов дров в камине — как, должно быть, дрожит он по вечерам — и едва ощутимый аромат того, чем это помещение было раньше. А раньше, в моем детстве, здесь располагалась мастерская отца, столь же недоступная, как и он сам.
Сейчас, в этой пыльной комнате, меня пронзает воспоминание: сгорбившись над станком, отец шлифует линзы для очков, телескопов, микроскопов. В нос ударяет запах скипидара, расплавленной смолы и нитрата меди. Я вспоминаю, как наступал на использованные резцы для стекла — они валялись на полу, будто капканы.
Мать имела привычку ругать отца за беспорядок — за разбросанные по всей комнате штативы и держатели, медные трубки и шпиндели. За упреками отчетливо сквозила мысль, что бывший врач мог подыскать себе занятие и получше. Но он отвечал всегда одинаково: «Спинозу это вполне устраивало».
Все исчезло, даже запах. Остался лишь отцовский письменный стол, все так же зажатый в самом темном углу. Ножки недостает, и нынешний жилец решил проблему нетривиально, подставив вместо нее бочонок из-под патоки, снабженный искусно вырезанной вдоль волокон древесины дверцей, которая открывается одним нажатием.