Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 69

Золотистые брови баронессы изгибаются высокими дугами.

— Если вы о том, что кольцо из чистого золота, то вы правы. Однако своей ценностью кольцо прежде всего обязано его первому обладателю.

— Младенцу? — спрашивает он.

— В то время он был младенцем.

— И вы его знали?

— Видела пару раз. Я водила некоторое знакомство с его матерью.

— Она, верно, была весьма обеспеченной особой, если давала ребенку грызть кусок золота.

Баронесса молчит. А когда пауза заканчивается, ее голос звучит по-новому, с налетом таинственности.

— Она и в самом деле была, как вы выражаетесь, обеспечена. Какое-то время. Кольцо, однако, подарила ребенку бабушка.

Наступает вторая пауза, более долгая — она длится почти полминуты. Баронесса нарушает ее сама: выдвинув ящик антикварного шкафа, она извлекает древний театральный бинокль.

— Вот, — произносит она, протягивая бинокль Видоку. — На кольце выгравирована миниатюрная эмблема бабушки ребенка. Посмотрите сами.

Бинокль, слишком маленький по сравнению с его бычьей головой, придает ему, когда он склоняется над столом, вид обеспокоенного химика. Несколько секунд он пристально вглядывается. Его лоб рассекает глубокая морщина.

— Там должен быть двуглавый орел, — подсказывает баронесса. — Но не такой, как на эмблеме синьора Бонапарта. Теперь разглядели, месье?

Стискивая в пальцах кольцо, Видок зачарованно кивает.

— Вы, наверное, бывали там? — спрашивает она.

— Я провел там несколько недель. Сражался с кирасирами Кински. Стал неплохо разбираться в их символике.

— Кински? — заикаясь, вставляю я. — Но ведь дело было в Австрии.

— Разумеется, — любезно соглашается баронесса. — Перед нами геральдический символ императрицы Марии Терезии.

— Взгляните сами, — произносит Видок.

Я прижимаю бинокль к переносице: миниатюрная вселенная кольца рывком приближается. Двуглавый орел… тевтонский крест…

— И имя ребенка, — говорит баронесса. — Его можно разобрать.

И действительно, с внутренней стороны кольца просматриваются буквы. Некоторые совсем стерлись, но осталось достаточно, чтобы разобрать изначальную гравировку.

Л И ШАЛЬ

— Луи Шарль, — шепчу я, и звуки как будто бы проливаются на стол и отражаются от него именем. — Дофин.

Из-за моего плеча доносится голос баронессы. В нем отчетливо слышны иронические нотки.

— Пожалуй, после стольких лет следует вернуть в обиход слово «король».

И, словно отвечая на реплику баронессы, кольцо уплывает из поля зрения. Оторвавшись от стола, я вижу его на ладони Видока; в следующую секунду тот швыряет кольцо в ближайшую стенку. Судьбу кольца, по-видимому, разделяют и остатки его образа, потому что слова, соскользнувшие с уст Видока, никак не могут быть произнесены в одном помещении с синей атласной скамеечкой.



— Дерьмо!

— В каком-то смысле, — соглашается баронесса.

Глава 11

ИСЧЕЗНУВШИЙ ДОФИН

Если баронесса и извинила выходку Видока, то она просто-напросто действовала в духе времени.

Видите ли, первые дни Реставрации по определению — время великой забывчивости. Нам предлагается забыть, что мир перевернулся, что король с королевой кончили жизнь под ножом Мстителя, что по площади Революции текли реки крови, а богач и священник трепетали перед ремесленником и крестьянином.

Нам предлагается забыть, что из пепла этого пожара восстал выскочка, который перевернул полконтинента, заставил европейских монархов дрожать от одного звука его имени и стоил Франции едва ли не миллиона жизней.

Мы должны забыть — сделать вид, будто ничего не было, — все, что происходило между 1789 и 1815 годами, между Бастилией и Ватерлоо. К чему копить обиды? Пусть начнется Реставрация.

И вот что интересно: кое-что забыть очень легко. За какие-то пару лет мы выбросили почти все обеденные тарелки с монограммой Бонапарта, избавились от изображений двуглавого орла. Мы снесли статуи императора, стерли со стен Лувра буквы «Н», закрасили «императорский» и написали поверх «королевский». Мы приветствовали нового короля с тем же пылом, с каким когда-то проклинали старого.

В каком-то смысле эта забывчивость стала благословением, потому как жить в исторические времена — все равно, что не жить вовсе. Лучше притвориться, что ничего не было.

Только это не получается, сколько ни старайся. В конечном итоге (и теперь вы, конечно, уже это поняли), забвения нет. История затаивается, но всегда поднимает голову.

И вот в момент, когда мы меньше всего этого ожидаем, нас посещает призрак ребенка. Мальчика, которого мы хотели бы забыть сильнее, чем кого-либо другого.

Его зовут Луи Шарль, герцог Нормандский. Он словно принц из сказки: красивый, с волосами как лен, с сияющими глазами. Его крестили в соборе Нотр-Дам. У него была целая армия слуг: горничные, консьержи, портье, мальчики на посылках, парикмахеры, слуги, которые начищали столовое серебро, и другие, которые стирали белье; имелся даже личный качальщик кровати. Принц бегал по апельсиновым рощам и в любую минуту по его зову приводили черного пони, одного из восьми. Он разъезжал в каретах, а дворцы были его игровыми площадками.

Ни о чем этом он не просил, просто такая судьба выпала ему при рождении, но революционеры, в своей мудрости, все равно сочли его виновным. Виновным в том, что жил роскошно, в то время как множество французских детей страдали. Значит, надо заставить страдать и его.

Его посадили в крепость Тампль. День и ночь его караулила стража. Его лишили титула и достоинства принца, били и морили голодом. Маленького узника не осмеливались казнить, как казнили его родителей (мир все еще следил за происходящим). Революционеры просто создали условия, при которых он должен был умереть, и спокойно наблюдали, как он умирает. Медленно, в грязи и муках, отрезанный от всех, кто мог бы утешить его или как-то помочь.

И когда, в конце концов, в ребенке погасла последняя искра жизни, тело бывшего принца швырнули в безымянную могилу, где его кости смешались с костями других несчастных. Ни могильного камня, ни надписи. Ни слова молитвы. Равный до самого конца. Ему было десять лет.

Мы как нация сделали все возможное, чтобы забыть этого ребенка. Поэтому вы понимаете, почему человек вроде Видока, который, не теряя равновесия, прокатился на всех, по очереди, волнах истории, возмущается, когда ему напоминают о прошлом — будто постояльцу гостиницы некстати сказать, что он-де не заплатил по счету. Современный человек, он желает думать о будущем. Которое, как вы понимаете, суть забытое прошлое.

— Двуглавый орел, — цедит он.

Он настолько раскаялся в своей вспышке, что даже поднял с пола кольцо. Теперь он держит его, сцепив большой и указательный палец.

— И вычурный крест, — добавляет он погромче. — И я должен поверить, что ребенок восстал из мертвых.

— Я могу только сказать, что Леблан так считал, — отвечает баронесса. — И дорого за это заплатил.

И словно мы уже ушли, она опускается на скамейку, похожую на корабль, дрейфующий по пустынной бухте. Поворачивается лицом к стене, взмахивает руками — и вдруг, словно в озарении, я понимаю, что находилось здесь раньше.

Фортепьяно.

— Я помню дни, когда до нас начали доходить эти слухи, — мы тогда жили в Варшаве, — произносит она. — Это говорилось таким тихим-тихим шепотом. «Принц жив!» Каждый ссылался на сведения из «надежных источников», и все повторяли одну и ту же историю. Группка роялистов ухитрилась подменить принца другим ребенком, самого же дофина тайно доставили в безопасное место. Нам твердили, что это лишь вопрос времени, что скоро наш монарх вернется и предъявит права на престол.

Баронесса кладет руки на невидимую клавиатуру. Пробегает пальцами по «клавишам».