Страница 26 из 39
Мой отец был урожденным Джоном Адамс-Купером, но звал себя Риша, на хинди так кличут тех, кто родился под знаком Тельца. Подростками мы с братом любили говорить, что это знак бычьей тупости. Нам это было без разницы, но в отцовском характере и в самом деле прочерчивалось тупое, покорное животное восприятие происходившего с ним, как хорошего, так и плохого. И если эта черта характера делала его быком, то так тому и быть. Он учился вместе с йогом в Кембридже, но все еще страдал от истощения и посттравматического стресса. Он решил, что городская жизнь вредна для человечества, вот так и вышло, что мои родители двинулись в путь, да так и путешествовали из Вермонта в Нью-Гемпшир и дальше, до самых окраин Кейп-Кода, где в конце концов песня черных дроздов заставила их замереть на месте. Это был знак, моя мать была в этом абсолютно уверена. Двадцать четыре дрозда сидели рядком на крыше дома, по одному на каждый час каждого дня. Одна птица оказалась белой, и это тоже было принято за предсказание счастливого будущего.
От тетушки, вырастившей его, отцу достались в наследство кое-какие деньги — неожиданный подарок судьбы. Тот дом и стал их судьбой, как сказала мне мать. Путь, им предназначенный.
Естественно, любому человеку, сохранившему хотя бы остатки разума, сразу же стало бы ясно, что обветшавшая ферма никак не могла воплотить собою чей-либо лучезарный путь. Ферма была выставлена на продажу в течение пяти лет, а до этого она принадлежала семье местного доктора, который решил продать ее, когда переехал со всей семьей в деревенский дом побольше.
Никому из местных дом был не нужен. Поговаривали, что в нем водились привидения. Мальчишки бросали камни в окна, а девчонки уверяли, что если у тебя хватит смелости пройти мимо большой старой груши и дважды покрутиться вокруг, то на дороге появится парень, предназначенный тебе в мужья.
Дом был совершеннейшей развалиной, но мои родители этой очевидности не заметили. Отопление было выключено. Крыша протекала. Канализация переставала работать, как только температура опускалась ниже нуля, поэтому уборной на улице все еще пользовались, хотя задницу там можно было отморозить буквально за минуту.
И все равно никто не мог переубедить мою мать, когда-то бывшую Наоми Шапиро с Грейт-Нек на Лонг-Айленде, но потом ставшую совершенно иным человеком. Она была женщиной, видевшей то, что хотела видеть. Стало быть, привела их в этот дом любовь, и там выросли мы с братом. Это был наш счастливый случай, само совершенство, блаженство — никак не меньше.
Мать часто поступала вопреки тому, чего от нее ожидали. Это я поняла достаточно рано. Она совершала бесповоротные ошибки. Так, например, как-то раз на выходные, будучи девятнадцатилетней второкурсницей Вассара, поехала в Бостон и там, в центральном парке, встретив моего отца, влюбилась в него, хотя это было самым последним поступком, который она могла совершить.
Это было просто безумием, выходкой глупой впечатлительной девчонки. Если бы Наоми действительно разбиралась в предзнаменованиях, она бы различила эти знаки. Когда она встретила моего отца, ему было тридцать пять, он был слишком стар для нее, слишком потрепан жизнью. Он воевал во Вьетнаме и не работал с того самого дня, как вернулся в Массачусетс. И это было ее судьбой? Наоми Шапиро, читавшая карты Таро, не увидела ясно, что принесет ей будущее.
У моего отца было красивое лицо с сильными чертами, что моя мать ошибочно приняла за внутреннюю силу. Пока они не провели вместе ночь, она и не знала, что он плачет перед тем, как уснуть.
Ему снились страшные кошмары, и он скрипел зубами так, что трескалась эмаль. Но после первой ночи, которую они провели в объятиях друг друга на полу квартиры, принадлежавшей кому-то, с кем едва были знакомы, было уже слишком поздно уйти. Чем глубже был ранен мой отец, тем теснее моя мать была привязана к нему.
Если бы она была мудрее, или старше, или хотя бы поопытнее, она бы понимала, что любой мужчина, признающийся в любви после получаса знакомства, — это человек, чьи ноги плотно стоят в мире фантазий. В случае с моим отцом все эти мечты были ночными кошмарами. В них не было ровно ничего, что могло бы считаться судьбой, которую должен разделить с ним другой человек, не было никакого желанного будущего, никакого удела, предназначенного судьбой.
Ошиблась моя мать и насчет тех самых дроздов, сидевших рядком на крыше нашего дома. Они были знаком несчастья, а вовсе не счастливой приметой. Всем известно, что белый дрозд — это попросту призрак, тень того, что должно неизбежно произойти. И вся цепочка птиц означала совсем не двадцать четыре часа, а двадцать четыре года. Именно столько лет мои родители были женаты.
Мы с моим братом Калкином появились на свет с разницей в один год на летней кухне, собственно говоря, в сарае с грязным полом, на задворках нашего участка. Родители не верили в больницы, они верили в силу медитаций и в естественный порядок вещей. Отец оставался приверженцем сознания по Махариши и Кришне, посему путь его был к простоте. Мой отец был убежден, что в Индии младенцы приходили в этот мир легко, пока матери сосредоточивались на единственной капельке пота, и что здесь, в Америке, вокруг этого события устраивали слишком много суеты по пустякам.
Однако с моим братцем Калкином всегда было нелегко. Даже еще до того, как он родился, он уже не подчинялся покорно планам родителя. Калкина пришлось переворачивать и убеждать покинуть матку. К счастью, наша соседка Джозефина Брукс пришла проведать нашу мать, а потом сразу же помчалась домой и позвонила доктору Фарреллу.
Когда доктор приехал к нам, чтобы помочь матери родить моего брата, после того как тот отказался родиться естественным путем, думаю, он был шокирован тем, в каком состоянии был сам дом, ведь доктор в нем вырос. Доктор Фаррелл вернулся к нам на следующий год уже ради меня. Отговорка, придуманная задним числом, гласила, что он появился у нас просто так, на всякий случай.
Многие годы мы с Калом заходили в нашу сараюшку, и каждый раз мысль о том, что мы родились именно здесь, ошарашивала нас. Неужели такое было возможно в наши дни, в наше время? И вообще, было ли это законно — вытворять такое?
Как только нам предоставлялась такая возможность, мы смотрели телевизор в доме у Нэнси Ланахан. Мы знали, что детей полагается рожать в чистых больничных палатах, где над рожающими мамочками хлопочут медсестры и где имеется масса медицинского оборудования на случай необходимости. Мы знали, что наши родители отличались от других людей. Каждый день всеми возможными способами они нам это доказывали. У нас с Калкином были простые желания, мы мечтали о белом хлебе, купленном в магазине, о глаженой одежде и тех самых коробках конфет, о которых мать говорила, что от них у детей портятся зубы, а сами дети становятся гиперактивными.
Работы у отца никогда не было. Его представление о работе сводилось к тому, чтобы в конце Лета выкосить высокую траву на нашем поле, а потом сложить сено в тот самый сарай, где мы родились. Теперь мать держала там двух овец — для шерсти. Она зарабатывала нам на жизнь вязанием. Мать делала затейливые, красивые вещи, но этого было не достаточно. Мы оставались бедными, хотя проблема была не в этом, а в той гордости, с какой родители относились к нашему скромному положению. Будто то, что у нас ничего не было, делало нас каким-то образом лучше прочих. Мы были высшими существами, потому что топили печку дровами, обогревая дом зимой, и набрасывали кучи одеял на кровати, чтобы не замерзнуть ночью. В конце каждого месяца мы ели рис и бобы.
Одежду мы донашивали до нитки, и тогда моя мать, выросшая с гардеробом, набитым одеждой, которую я бы сама возжелала — кашемир, и кожа, и кружева, — ставила нам на джинсы заплатки из дешевой бумазеи, а мой брат отрывал их напрочь, как только выходил из дома.
«Да пошло все на фиг!» — говорил он. С каждым годом Калкин становился все жестче. Казалось, он наращивал вокруг себя раковину, через которую ничего не проникало. На него даже холод не действовал. Он никогда не надевал зимнее пальто. Он отказывался заморачиваться с шапками или зонтиком. Он был неуязвимым, наш Калкин, и в один прекрасный день должен был переиграть наших родителей. И дырки в его одежде только проясняли положение дел — он был слишком хорош для той жизни, которой мы жили. Каким-то образом он оказался не на своем месте, его забыли на пороге, родили в сарае, а он был предназначен совсем для другого мира.