Страница 10 из 110
Первые симптомы недомогания появились десять лет назад, когда в стержни и опахала перьев проникли крохотные споры плесени. Это был фосфоресцирующий зеленый грибок, и он разрастался, словно патина на бронзе. Персиваль думал, что это обычная инфекция. Ему очищали крылья, возвращая им надлежащий вид, каждое перо промывали маслами, но инфекция оставалась. За несколько месяцев размах крыльев уменьшился наполовину. Исчез благородный золотистый блеск, свойственный здоровым крыльям. Когда-то он складывал их с легкостью, плотно прижимая к спине величественное оперение. Легкие золотые перья прятались в углубления вдоль позвоночника, и крылья становились абсолютно незаметными. Хотя они были полностью материальными, здоровые крылья имели свойства голограммы. Как и тела ангелов, крылья не подчинялись законам физики. Персиваль мог взмахнуть ими, и они свободно проходили сквозь несколько слоев одежды.
Теперь же он не мог прятать их, и своим постоянным присутствием они напоминали ему о болезни. Боль сокрушала его. Он не мог летать. Встревоженные родственники пригласили специалистов, но они только подтвердили наихудшие опасения семьи Григори: у Персиваля дегенеративное расстройство, распространившееся в их обществе. Врачи сказали, что сначала отомрут крылья, затем мышцы. Он будет прикован к инвалидной коляске, а потом, когда крылья полностью атрофируются, а их корни начнут разлагаться, Персиваль умрет. Годы лечения замедлили прогрессирование болезни, но не остановили ее.
Персиваль открыл кран и плеснул в лицо прохладной водой, пытаясь прогнать нахлынувший жар. Конструкция из ремней помогала ему держать спину прямо, что было непростой задачей, поскольку мышцы ослабли. За прошедшие месяцы боль только усилилась. Он так и не привык к трению ремней о кожу, острым, как булавки, застежкам, впивающимся в тело, ощущению горящей разорванной плоти. Многие, когда заболевали, выбирали жизнь вдали от мира. Эту судьбу Персиваль принять не мог.
Персиваль взял в руки конверт, который ему передал Верлен. С удовольствием ощущая его тяжесть, он распотрошил его с жадностью кота, пожирающего пойманную птичку. Слегка помешкав, он развернул бумаги и положил на мраморную раковину. Он читал досье, надеясь найти там что-нибудь полезное для себя. Доклад Верлена был детальным и подробным — сорок страниц текста, — но не содержал ничего нового.
Сложив бумаги обратно, Персиваль глубоко вдохнул и надел конструкцию из ремней. Было не так больно — тело отдохнуло, пальцы перестали дрожать. Одевшись, он понял, что его вид никак нельзя назвать приличным. Одежда помялась и пропотела, белокурые волосы беспорядочно падали на лицо, глаза покраснели. Матери было бы неприятно видеть его настолько измученным заботами.
Пригладив волосы, Персиваль вышел из ванной и отправился на поиски матери. Он поднялся по большой лестнице и услышал звон хрустальных бокалов и визгливый смех гостей. Тихо наигрывал какую-то мелодию струнный квартет. Персиваль остановился на пороге, чтобы перевести дыхание. Малейшее усилие утомляло его.
В комнатах матери всегда было полно цветов, прислуги и сплетен, словно у графини — хозяйки ночного салона. Количество собравшихся сегодня превзошло все ожидания. Гостей было человек пятьдесят или даже больше. Стеклянный потолок, откуда обычно лился яркий свет, засыпал снег. Стены верхнего этажа украшали картины, которые его семья собирала пятьсот лет. Большинство из них Григори выкупили у музеев и частных коллекционеров. В основном это были подлинные шедевры старых мастеров — искусные копии картин семья Григори пускала в мир, оставляя себе оригиналы. Картины требовали тщательного ухода, от поддержания микроклимата в помещении до команды специалистов по реставрации, но коллекция заслуживала такой заботы. Там было много голландских мастеров, несколько картин эпохи Возрождения и немного гравюр девятнадцатого века. Всю стену в гостиной занимал знаменитый триптих Иеронима Босха «Сад земных наслаждений» — искусное и очень страшное изображение рая и ада. Персиваль вырос, изучая эти гротески. Представление о роде людском он получил, разглядывая большое центральное панно, которое показывало жизнь на земле. Персивалю особенно нравилось, что в аду, написанном Босхом, имелись кошмарные музыкальные инструменты — лютни и барабаны. Великолепная копия триптиха висела в музее Прадо в Мадриде, отец Персиваля лично наблюдал за ее написанием.
Сжимая ручку трости, Персиваль пробивался сквозь толпу. Обычно он смирялся с этими сборищами, но в теперешнем состоянии ему трудно было даже пройти по комнате. Он кивнул отцу своего бывшего одноклассника — тот уже много веков был вхож в их семью. Он стоял поодаль от всех, демонстрируя безупречные белые крылья. Персиваль слегка улыбнулся модельке, которую когда-то приглашал на обед, — прекрасному созданию с прозрачными голубыми глазами, из почтенной швейцарской семьи. Она была слишком молода для появления крыльев, и пока не было способа определить степень ее родовитости, но Персиваль знал, что ее семья старая и влиятельная. До того как он заболел, мать пыталась убедить его жениться на девочке. Когда-нибудь она бы стала могущественным членом их клана.
Персиваль еще кое-как терпел друзей семьи из старинных родов — ему это было выгодно, но его тошнило от новых знакомых — всех этих нуворишей, денежных мешков, медиамагнатов и прочих, к кому благоволила мать. Разумеется, они не походили на семейство Григори, но у многих получалось сочетать в себе почтение и благоразумие — то, чего требовал клан. Они имели обыкновение собираться на материнской половине квартиры, засыпали мать комплиментами и тешили ее аристократическое самолюбие. Такое поведение обеспечивало им приглашение в дом Григори на следующий день.
Если бы это зависело от Персиваля, то их жизнь была бы уединенной, но мать не выносила одиночества. Он подозревал, что она окружила себя развлечениями, чтобы не обращать внимания на ужасную правду — их клан не занимает в мире такого места, как раньше. Уже несколько поколений семья заключала всевозможные союзы, ее положение в обществе, ее процветание зависели от дружественных отношений. В Старом Свете помогала сама история рода, всюду протянувшая крепкие ниточки связей. В Нью-Йорке эти связи надо было создавать заново — везде, где только можно.
Оттерли, его младшая сестра, стояла у окна в тусклом зимнем свете. Она была среднего роста — шесть футов три дюйма, стройная, в коротком платье, слишком коротком, но в ее вкусе. Светлые волосы собраны в тугой пучок, губы накрашены ярко-розовой помадой, такая больше подошла бы юной девушке. Когда-то Оттерли была сногсшибательна, гораздо лучше той швейцарской модельки, но ее юность сгорела в вечеринках и неразборчивых любовных отношениях, продолжавшихся сто лет кряду. И юность, и везение покинули ее. Теперь она была женщиной средних лет — ей недавно исполнилось двести — с кожей как у пластикового манекена, хотя она всячески пыталась это скрыть. Она старалась изо всех сил, но так и не смогла вернуть себе внешность, какая у нее была в девятнадцатом веке.
Завидев Персиваля, Оттерли медленно двинулась ему навстречу, взяла его под локоть обнаженной рукой и повела в толпу, как будто он инвалид. Все присутствующие смотрели на Оттерли. Если гости не вели с его сестрой бизнес, то знали ее по работе в нескольких правлениях или по социальным законопроектам, которые она поддерживала. Все друзья и знакомые боялись ее. Никто не мог позволить себе вызвать недовольство Оттерли Григори.
— И где тебя носило? — спросила Оттерли Персиваля.
Ее зрачки сузились, как у рептилии. Она воспитывалась в Лондоне, где до сих пор жил их отец, и резкий британский акцент становился еще невыносимее, когда она бывала раздражена.
— Я очень сомневаюсь, что тебе было одиноко, — сказал Персиваль, оглядывая толпу.
— С мамой никогда не бывает одиноко, — саркастически заметила Оттерли. — Каждую неделю она выдумывает что-нибудь новенькое.
— Полагаю, она где-то здесь?
Выражение лица Оттерли стало еще более раздраженным.