Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 208



Тут необходимо одно уточнение — воевал Четвертинский вместе с Багратионом, а во время Аустерлицкой кампании исполнял обязанности его адъютанта. Нетрудно понять, что между П. П. Долгоруковым, Б. А. Четвертинским и Багратионом существовала довольно прочная дружеская связь, выводившая Багратиона на Марию Антоновну и самого императора. Мария Антоновна (обычно с компаньонкой) не только бывала вместе с братом в доме Гагариной в гостях у Багратиона, но и принимала его в своем роскошном доме. Денис Давыдов, пылкий и нетерпеливый юный воин, тяготился фрунтовой службой в Павловске и, узнав, что с началом войны против Франции осенью 1806 года фельдмаршал Н. М. Каменский отправляется в армию, как-то ночью, под видом курьера, прорвался в 9-й номер петербургской «Северной гостиницы», где остановился престарелый полководец, и со слезами на глазах просил старца, вышедшего к нему в ночном колпаке, взять его с собой на войну. Фельдмаршал, несмотря на свой крайне скверный характер, явное нарушение субординации, неурочный час и вообще экстравагантность поступка гусарского поручика, смягчился при виде такого порыва патриотизма и обещал Давыдову замолвить словечко за него перед государем и взять юношу в адъютанты. Но перед самым отъездом Каменский сказал Давыдову, что он «в несколько приемов» просил государя отпустить Давыдова с собой, но его постигла неудача — император был резко против всей этой затеи. «Признаюсь тебе, — говорил фельдмаршал, — что по словам и по лицу государя я вижу невозможность выпросить тебя туда, где тебе быть хотелось. Ищи сам собою средства».

И далее, как пишет Давыдов, средства сии нашлись почти волшебным образом: «Находясь уже давно в самых дружественных отношениях с моим эскадронным командиром (Борисом Четвертинским. — Е. А.), я потому был весьма обласкан сестрою его, весьма значительною в то время особой. Проводя обыкновенно время мое в ее великолепном, роскошном и посещаемом вельможами, иностранными послами и знатными лицами доме, я потому имел довольно обширный круг знакомых. Поиск мой в 9-й нумер “Северной гостиницы” сделался… предметом минутных разговоров той части столицы, которая от тунеядства питается лишь перелетными новостями, какого бы рода они ни были. Дом Марьи Антоновны Нарышкиной, как дом модный, принадлежал к этому кварталу. Едва я после вышесказанного происшествия вступил в ее гостиную, как все обратилось ко мне с вопросами об этом; никто более ее не удивлялся смелому набегу моему на бешеного старика. Этот подвиг, который удостоили называть чрезвычайным, много возвысил меня в глазах этой могущественной женщины. В заключение всех восклицаний, которыми меня осыпали, она мне, наконец, сказала: “Зачем вам было рисковать, вы бы меня избрали вашим адвокатом и, может быть, желание ваше давно уже было исполнено”. Можно вообразить себе взрыв моей радости! Я отвеч&ч, что время еще не ушло, что одно внимание и участие ее служит верным залогом успеха, и прочие в том же вкусе фразы. Она обещала похлопотать обо мне, она, может быть, полагала, что во мне таится зародыш чего-либо необыкновенного и что слава покровительствуемого может со временем отразиться на покровительницу; я поцеловал с восторгом прелестную руку и возвратился домой с такими же надеждами на успех, как по возвращении моем из “Северной гостиницы”». На этот раз надежды Давыдова оправдались. Сразу после получения известий о сражении армии Беннигсена с французами под Пултуском император предписал князю Багратиону отправиться в действующую армию и возглавить ее авангард. Давыдов продолжай: «Князь, получив из уст государя известие о назначении своем и позволении взять с собою нескольких гвардейских офицеров, заехал в то же утро к Нарышкиной с тем, чтобы спросить ее, не пожелает ли она, чтобы он взял с собою брата ее (моего эскадронного командира), так как он уже служил при князе в Аустерлицкую кампанию с большим отличием, был ему душевно предан и всегда говаривал, что он ни с кем другим не поедет в армию. Нарышкина немедленно согласилась на предложение князя, прибавив к этому, что если он вполне желает ее одолжить, то чтобы взял с собою и Дениса Давыдова». Отметим для ясности, что Давыдов был мало знаком Багратиону («Багратион знаком был со мною только мимоходом: здравствуй, прощай и все тут!»). Однако, продолжает Давыдов, «одно слово этой женщины было тогда повелением; князь поехал на другой день к императору, и я по сие время не знаю, как достиг он до той цели, до коей фельдмаршал достигнуть не мог, несмотря на все его старания»16.

Конечно, Багратион старался не ради Давыдова, а ради того, чтобы угодить Марии Антоновне. Он наверняка не упоминал ее имя в разговоре с государем, но тем не менее сумел удовлетворить ее просьбу. Правда, Давыдова, после всей истории с Каменским, точил червячок сомнения: он опасался, как бы Багратион не обманул Нарышкину или Нарышкина не обманула его, Давыдова. Поэтому, бросившись к дому Багратиона и застав того садившимся в дорожную кибитку, Давыдов ничего не спросил о том, как же решилась его судьба. Потом, не без усилия над собой, он все же поехал в Военно-походную канцелярию, где узнал, что «назначен адъютантом к князю Багратиону и что на другой день будет о том отдано в приказе».

Важно заметить, что с влиятельным генерал-адъютантом императора Петром Долгоруковым Багратиона объединяли общие взгляды на жизнь и на политику и, в общем-то, общая идеология. Известно, что за П. П. Долгоруковым тянется слава довольно жесткого критика западничества. Как писал П. А. Вяземский, «несмотря на свою молодость, Долгоруков был, так сказать, представителем или предтечею того, что после начали называть ультра-русскою партиею; ненавидя властолюбие французов и особенно Наполеона, он был — сказывают — одним из сильнейших побудителей войны, которая несчастно запечатлена была Аустерлицким сражением»17.

Белая московская кошма

В самом конце зимы 1806 года Багратион отправляется в Москву. Туда уже приехали князья Долгоруковы и другие его друзья. Багратиона ждали с нетерпением и жаждали приветствовать как героя со всем присущим Москве хлебосольством и теплотой. Вообще, в Москве с особым вниманием следили за аустерлицкой эпопеей русской армии, причем полученные неофициальные, из уст в уста, сообщения о поражении поначалу обескуражили, поразили московское общество. Как записал в своем дневнике 30 ноября 1805 года московский дворянин С. П. Жихарев, эффект от «жестокого поражения» был особенно силен потому, что «мы не привыкли не только к большим поражениям, но даже и к неудачным стычкам, и вот отчего потеря сражения для нас должна быть чувствительнее, чем для других государств, которые не так избалованы, как мы, непрерывным рядом побед в продолжении полувека». Через несколько дней тон записей уже более спокойный: «Известия из армии становятся мало-помалу определительнее, и пасмурные физиономии именитых москвичей проясняются. Старички, которые руководствуют общим мнением, пораздумали, что нельзя же, чтоб мы всегда имели одни только удачи. Недаром есть поговорка: “Лепя, лепя и облепишься”, а мы лепим больше сорока лет и, кажется, столько налепили, что Россия почти вдвое больше стала. Конечно, потеря немалая в людях, но народу хватит у нас не на одного Бонапарте, как говорят некоторые бородачи-купцы, и не сегодня, так завтра подавится окаянный». Жихарев отражает довольно распространенную в русском обществе точку зрения на историю неудач империи. К тому же общественное мнение обычно искало причины поражения на стороне: «Впрочем, слышно, что потеряли не столько мы, сколько немцы, которые… бегут тогда, как мы грудью их отстаивали… Кажется, что мы разбиты и принуждены были ретироваться по милости наших союзников, но там, где действовали одни, и в самой ретираде войска наши оказали чудеса храбрости. Так должно и быть». Представление об австрийцах как о виновниках поражения родилось в рядах армии и придворной среде и довольно быстро достигло России, где оставалось устойчивым оправданием собственного неумения. Надуманная измена австрийцев, которые якобы передали неприятелю план наступления союзников (ту самую злосчастную диспозицию Вейротера), стала почти официальным объяснением причины поражения русской армии под Аустерлицем. Императрица Елизавета Алексеевна писала в Германию матери, что «их подлое поведение, которому мы обязаны неудачей, вызвало у меня невыразимое возмущение. Не передать словами чувства, которые вызывает эта трусливая, вероломная, наконец глупая нация, наделенная самыми гнусными качествами…».