Страница 20 из 36
И вот что было странно: пока мы болтали, я стал понимать — ну, насколько мог понимать такой необразованный и мелкий пацан, — что жизнь такую я вел не просто так, не потому я выбрал кривую дорожку, чтобы потрафить собственной злобе, а, скорее, из необходимости. И это не доктор мне внушил; точнее, он позволил мне самому до такого додуматься, выказывая сочувствие всему, через что я прошел, и даже являя некоторое восхищение тем, как я держался. По сути, его, похоже, не только удивил тот факт, что я пережил то, что пережил, и делал то, что делал, но и в какой-то степени позабавил; и я быстро сообразил, что представляю для него не только научный интерес — мы понравились друг другу.
Вот в чем был подлинный секрет его успеха у детей: он не занимался благотворительностью, не было в нем этой миссионерской показушной щедрости. Неблагополучные дети, богатые ли, бедные, доверяли ему единственно потому, что ощущали: ончто-то извлекает для себя, помогая им.Он любил это занятие — действительно любил возиться со своими юными подопечными, отчасти даже эгоистично. Казалось, они смягчали тяготы того жалкого мира, в котором он проводил большую часть времени — мира тюрем, психушек, больниц и судов, давали ему надежду на будущее с одной стороны и развлекали с другой. А когда ты малой, ты ведь все время ищешь такого человека, который протягивает тебе руку помощи не затем, чтобы поладить с Иисусом своим Христом, а просто потому, что ему это нравится. У каждого свой взгляд на мир — вот и все, что я хочу сказать, — и у доктора он был ясным и незамутненным. Потому-то ему и верили.
Насчет же моей вменяемости — на слушании доктор воспользовался всем, о чем мы говорили, чтобы в два счета разделаться с версией о моем безумии, тем более что она прекрасно сочеталась с одной маленькой теорией, которую он разрабатывал годами: он называл ее «контекстом». Она вообще стояла практически за всеми его трудами, и суть ее заключалась вот в чем: никакие действия и мотивы человека нельзя постигнуть в полной мере, пока не будут выяснены и обсуждены все обстоятельства, кои сопутствовали детству его и взрослению. Просто и безобидно, скажете вы; на деле же немалых трудов стоило отстаивать эту теорию в свете того, что она, дескать, идет наперекор традиционному американскому укладу жизни, предполагая оправдание для преступников. Но доктор неустанно повторял, что объяснение не есть оправдание, и он всего лишь пытается понять человеческое поведение, а вовсе не облегчить преступникам жизнь.
К счастью для меня, выдался редкий день, когда его слова нашли благодарного слушателя: комиссия повелась на его анализ моей жизни и поведения. Правда, когда он дошел до предложения о переводе меня в его Институт, они заартачились: мол такой знаменитый сорванец, как Стиви-Свисток, должен отправиться туда, где его будут держать на коротком поводке. Они спросили у доктора Крайцлера, нет ли у него каких-нибудь других предложений; минутки две он подумал, даже не взглянув на меня ни разу, а затем объявил, что желает взять меня в услужение, в дом и, стало быть, нести всю ответственность за мое дальнейшее поведение. Комиссия от такого предложения малость ошалела, кое-кто даже воспринял слова доктора как шутку. Он сказал им, что вовсе не шутит, и после некоторого обсуждения вопрос был решен.
Впервые мне стало чутка не по себе; не то чтобы у меня возникли поводы не доверять доктору — просто те два дня, которые мы с ним проболтали, заставили меня здорово задуматься, в частности над тем, смогу ли я что-либо изменить в своей жизни? Сомнения грызли меня все время, пока я собирал по камере скудные свои пожитки и шел потом через старый мрачный двор «Приюта для мальчиков», чтобы сесть к доктору в его экипаж (в тот день он разъезжал в бордовом ландо). Мое смятение никак не ослабло при виде огромных размеров черного мужика, восседавшего на месте кучера; но у него было доброе лицо, и, соступив с подножки, доктор улыбнулся мне и показал на гиганта.
— Стиви, — сказал он мне. — Это Сайрус Монтроуз. Возможно, тебе будет любопытно узнать, что он тоже в свое время находился на полпути в исправительное учреждение, навстречу судьбе гораздо суровее твоей, когда наши пути пересеклись и он стал работать у меня. (Позже я узнал, что в молодости Сайрус убил продажного фараона-ирландца, который чуть ли не до смерти избивал одну цветную шлюху в борделе, где Сайрус работал тапером. Родителей его растерзала толпа ирландцев во время призывных бунтов 63-го года, и на суде доктор убедительно доказал, что это являлось «контекстом» его жизни, и Сайрус просто не мог поступить иначе в той ситуации в борделе — психика не позволяла.)
Я кивнул гиганту, который в знак приветствия коснулся своего котелка и ответил мне теплым взглядом.
— Стал-быть, — сказал я неуверенно, — я… буду работать на вас, так вы решили?
— О да, будешь, — ответил доктор. — Но еще ты будешь учиться. Будешь читать, выучишься математике, постигнешь историю. Помимо всего прочего.
— Да ну? — отозвался я, сглатывая; в конце концов, я в жизни и дня за партой не провел.
— А как же, — ответил доктор, доставая серебряный портсигар, извлекая сигарету и прикуривая. Он заметил, как жадно я слежу за его движениями. — О, а вот с этим,боюсь, придется покончить. Никакого курения, молодой человек. И вот это, — добавил он, делая шаг навстречу и внимательно изучая мое барахло, — больше тебе не понадобится. — Он вытащил мой обрезок трубы из прочих тряпок и отбросил подальше, в чахлую траву.
Выходило, что мне не оставалось ничего, кроме учебы, и этот факт никак не мог смягчить моего раздражения.
— Ладно… так что там насчет работы? — выдавил я в итоге. — Что я буду делать?
— Ты упоминал, — сказал доктор, забираясь обратно в ландо, — что в бытность твою у Сумасшедшего Мясника, когда вам приходилось угонять фургоны, ты обычно ими правил. На то, полагаю, была какая-то особая причина?
Я пожал плечами:
— Лошадей люблю. Да и с экипажами управляюсь вполне себе.
— Ну, тогда поздоровайся с Фредериком и Гвендолин, — ответил доктор, указывая зажженной сигаретой на мерина и кобылу, впряженных в ландо. — И бери вожжи.
Настроение мое сразу подпрыгнуло. Я обошел вокруг ландо, погладил морду холеного черного мерина, провел ладонью по коричневой шее кобылы и ухмыльнулся:
— Серьезно, что ль?
— Идея поработать на меня явно понравилась тебе больше идеи поучиться, — сказал доктор. — Ну так давай посмотрим, как ты управишься с работой. Сайрус, можешь слезть оттуда и помочь мне с моим планом визитов на сегодня. Я тут слегка запутался. Если судить по моим записям, мне следовало быть в суде на Эссекс-стрит еще два часа назад. — И когда чернокожий гигант слез с козел, доктор еще раз глянул на меня. — Ну? У тебя есть работа, не так ли?
Я вновь ухмыльнулся, коротко кивнул, запрыгнул на освободившееся место и хлестнул поводьями лошадиные крупы.
И ни разу, как говорится, не оглянулся назад.
Да, то были славные деньки, пока мы не знали, кто такой Джон Бичем, и Мэри Палмер еще была жива. Славные деньки, в чьем возвращении, как мне стало ясно, у нас появился серьезный повод усомниться. Те люди, что противостояли доктору и его теории контекста (и, как мне кажется, делали это из страха перед его исследованиями жестокого и преступного поведения, заставлявшими доктора совать нос в то, как американцы растят своих детей), возражали его доводам, утверждая, что Соединенные Штаты построены на идее свободы выбора — и ответственности за этот выбор — вне зависимости от обстоятельств прошлого тех, кто этот выбор делает. На уровне законности доктор им не возражал: он просто искал более глубоких научных ответов. И равновесие в этой битве противоречивого алиениста с теми, кого он так нервировал, держалось много лет. Когда же повесился маленький Поли Макферсон, враги доктора получили возможность выйти из этого пата — и ухватились за нее.
Однако судья, председательствовавший на первом слушании дела, был человеком справедливым и доктора сразу не прихлопнул. Вместо этого назначил 60-дневное расследование, о котором я уже упоминал, переведя детей, содержавшихся в Институте, на это время под опеку суда и назначив временным управляющим преподобного Чарльза Бэнкрофта, отставного управляющего сиротским приютом. Самому же доктору запретили показываться в Институте: для человека его темперамента шестьдесят дней — да еще при полном отсутствии уверенности в исходе расследования — могли показаться истинной вечностью. Да и не только его одного касался уход из Института. Сами детишки играли важную роль — ведь не выдержи кто-нибудь из них (а там некоторые ребята были на взводе), доктор наверняка взял бы всю ответственность на себя. Он всегда учил своих подопечных черпать уверенность в том, что как минимум один человек в них верит, и смело полагаться на эту уверенность в будущем. Но смогут ли они воспользоваться ею теперь, когда ставки так высоки, а исход — настолько туманен?..