Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 76

Помню, я шел по Западному Бродвею с таким чувством, будто иду на казнь. Я не успел переодеться: на мне был балахон с капюшоном и джинсы не первой свежести, перепачканные краской, и жуткие стоптанные кроссовки. Мне было стыдно, потому что со стороны могло показаться, будто я хочувыглядеть так, чтобы произвести впечатление на всех этих любителей искусства и показать им, что мне на них наплевать.

И вот я наконец пришел, зал был ярко освещен, повсюду расхаживали гости, болтая и потягивая шампанское. Все уставились на меня, и я почувствовал себя скелетом, явившимся на пиршество, но затем меня узнали: Марк выкрикнул мое имя и они с Сюзанной бросились ко мне навстречу, на моей жене было черное платье на бретельках-спагетти, которое в дни молодости моей матери считалось бы классным нижним бельем, я собрал урожай похлопываний по спине и поцелуев, все сияли и были счастливы, потому что выставка обернулась шумным фурором и на многих картинах красовались наклеенные маленькие красные кружки, обозначающие, что они проданы. Продавались моиработы — это был успех. А потом мне пришлось встречаться с покупателями, со старыми каргами, мнящими себя знатоками искусства, во всем черном, увешанными украшениями работы народных умельцев, с золотыми браслетами размером с кандалы, утыканными бриллиантами. Я старался изображать веселье, выслушивая разглагольствования о том, как это прекрасно, что теперь у них есть картины, «похожие на что-то», а Марк тараторил без умолку о признании, подразумевая, что признание — это капитал, отличное вложение. И все хотели перемолвиться словечком с Чарлзом Уилмотом-младшим.

А я все это время накачивался шампанским с такой скоростью, с какой только успевал хватать фужеры с серебряных подносов; от пузырьков у меня в желудке забурлила желчь, и мне захотелось блевануть. Я не мог смотреть на картины, развешанные на белых стенах, краски выглядели как настоящее дерьмо, грязные и блеклые, а все эти алчные лица, окружающие меня, были похожи на хищных птиц, стервятников. Да, понимаю, саморазрушительная невротическая реакция, но я недоумевал, почему как раз в тот момент у меня в памяти всплыла эта выставка. Это не то воспоминание, которое я особенно ценю, правда, именно в тот вечер я впервые познакомился с Лоттой Ротшильд, хотя и это я тоже сумел превратить в дерьмо.

На следующий день я отвел ребят в школу, вернулся к себе и одолжил у Боско машину, чтобы перевезти отвергнутые картины из редакции «Вэнити фейр» в галерею Лотты. Там никого не было, и мы с Лоттой очень мило поговорили, совсем как в былые времена, так что у меня защемило сердце. А потом я вспомнил свои грезы на пожарной лестнице и спросил:

— Ты помнишь мою первую выставку?

— Мы на ней познакомились, — сказала Лотта. — А почему ты спрашиваешь?

Естественно, я не собирался рассказывать ей о том, как я сидел на пожарной лестнице и курил травку, в то время как ребята были со мной, поэтому я сказал:

— Да я тут подумал о ней вчера вечером, вспомнил свои чувства, ощущение… не знаю, как это назвать… ужаса, отвращения.

— Да, выглядел ты очень жалким. И я не могла понять почему. Выставка имела огромный успех, твои работы продавались, картины были прекрасные. — Она помрачнела. — Опять эта старая пластинка. Неужели ты хочешь, чтобы мы снова прошли через все это?

— Нет. Но я помню, как заметил тебя в толпе. На тебе были зеленый бархатный пиджак со стеклянными пуговицами, кружевная блузка, бледно-бежевая, чем-то похожая на пергамент, и юбка до колен из шелестящей ткани. И красные сапожки. А все остальные были в черном.

— Кроме тебя. Ты был похож на бродягу или на «художника» в кавычках. И я подумала: «О нет, пусть только он не окажется позером, он слишком хорош для этого».

— И еще я обратил внимание на твои глаза. Les yeux longes. [42]Волчьи глаза. Ты мне потом говорила, что влюбилась сначала в мои картины и лишь потом в меня самого.

— Да, говорила, — подтвердила Лотта, глядя мне в лицо, но в ее прекрасных глазах, огромных и чуть раскосых, серых, словно тучи, больше не было того тепла, которое я видел в них так часто. — Какая жалость, что ты так больше и не написал ничего подобного.

Притворившись, что не услышал последнего замечания, я добавил:

— А после этого я не видел тебя несколько лет, затем мы с Сюзанной расстались, потом Марк притащил меня на встречу выпускников, на пятнадцатилетний юбилей, и ты была там, пришла вместе с моим другом…

— Не напоминай об этом!

— Как ты с ним познакомилась? Я забыл.

— Я тоже забыла.

— А я похитил тебя у него, прямо в танцевальном зале «Хилтона». Мы сбежали в тот клуб на А-авеню, в темный подвал, и танцевали до трех утра, а потом я отвез тебя к себе в студию.

С этими словами я схватил Лотту и привлек ее к себе, но ее тело оставалось негибким, словно манекен, совсем не таким, каким было раньше.

— Чаз, что ты делаешь?



— Да так, ничего, просто вспоминаю старые времена. Понимаешь, в последнее время я провожу много времени на дороге памяти, размышляю о всяком мусоре в своей жизни, пытаюсь представить, как все могло бы быть по-другому, если бы только…

— Да, но для этого ты должен поработать над самим собой. Я не могу сделать это вместо тебя. Если помнишь, один раз я уже пробовала, и это едва меня не доконало. Пойми, что ты не можешь приходить сюда, быть милым и обаятельным и ждать, что я упаду в твои объятия.

Ее глаза метали в меня огненные стрелы.

Краткий миг огорчения, затем Лотта высвободилась и сказала:

— Итак, давай поглядим, на что это похоже.

Мы расставили картины вдоль стены. Картины всегда выглядят такими жалкими и беспомощными на фоне белой стены, кажется, они так и кричат: «Спасите нас!» Но Лотта сказала, что они прекрасны, и тут же решила добавить их к выставке, которую она собиралась открыть в ближайшую пятницу: какой-то тип из Братиславы по фамилии Чтеки рисует сцены одиночества в духе Хоппера: место действия — Центральная Европа, пустые кафе, заброшенные фабрики, оборванные люди, ждущие троллейбуса. Лично я не стал бы вешать такое в своей гостиной, но, по крайней мере, этот Чтеки может рисовать, так что я должен был гордиться тем, что мой мусор повесят на одной стене с его мусором.

— Они пойдут нарасхват, — небрежно заметил я. — Все любят портреты знаменитостей.

Пропустив мое замечание мимо ушей, Лотта остановилась перед Кейт Уинслет, долго разглядывала ее, затем медленно обошла остальные картины, покачивая головой.

— О господи! — сказала она наконец. — Знаешь, я не могу назвать ни одного современного художника, который смог бы добиться этого невероятного исполнения.

— Тебе нравится?

— Честно? Если оставить в стороне их коммерческую ценность, меня от них тошнит. Вот что разделяет нас с тобой, ты это понимаешь? То, что ты способен создавать такое, что ты можешь брать нечто исходящее от самого Всемогущего Господа, доступное, быть может, всего трем художникам на целой планете, и превращать это в большой фарс. Кейт Уинслет! Мадонна!

Я сказал:

— Не вижу разницы между этим и портретами принцесс семнадцатого века и дочерей плутократов века девятнадцатого.

— Дело не в этом, как ты сам прекрасно понимаешь. Это все подделки, имитации. Но те картины, которые я видела тогда на твоей выставке, я отчетливо помню даже по прошествии стольких лет. И когда ты появился в той гостинице, именно воспоминание о них заставило меня влюбиться в тебя, бросить очень милого бизнесмена, с которым я пришла, и сбежать с тобой, вообразив себя другой женщиной, отличной от той, какой я считала себя раньше. Потому что те картины не были подделками. Они были тобой. Не Веласкесом, не Гойей — Чарлзом Уилмотом.

— Младшим, — добавил я.

— Да, и ты дал своему таланту свернуться, прокиснуть, разъесть твое сердце, как это произошло с твоим отцом, о чем ты не переставал повторять.

— Все правильно, кроме денег. Что ж, дорогая, извини, что я не смог стать знаменитым, состоятельным художником…

42

Раскосые глаза ( фр.).