Страница 76 из 77
Так вот, церемониал. Кто-то может с уверенностью утверждать, что церемониалы ни на какие категории не делятся, что есть лишь церемониалы более или менее величественные, и, исходя из этого довода, мы скажем, что для данного, в известной степени значительного церемониала, вероятно, есть более распространённое название «ритуал». В ходе ритуала должна быть пролита кровь. Ритуалы, которые не отвечают данному требованию, не настоящие, каждый тут же почувствует их фальшь. Можешь не сомневаться. Это такое чувство в груди, которое вызывает в памяти детское одиночество, вроде того, когда все ушли и ты остался играть один. Получается игра с самим собой, без соперника. В которой можно нарушить лишь правила. Не отворачивайся. Никакой загадки в том, о чём мы говорим, нет. Уж кому-кому, а тебе хорошо известно это чувство — пустота и отчаяние. Для того чтобы от него избавиться, мы и берём в руки оружие, верно? Разве не кровь — тот ингредиент, что скрепляет связующие узы? Судья наклонился ближе. Что такое, по-твоему, смерть, дружище? О ком мы говорим, когда упоминаем о человеке, который был, а теперь его нет? Это непроверенные догадки или нечто, подвластное каждому? Что такое смерть, если не средство? И на кого она нацеливается? Смотри на меня.
Не люблю я бредятину.
И я тоже. И я не люблю. Ты уж потерпи. Вот взгляни на них. Выбери кого-нибудь, всё равно кого. Вон тот, например. Посмотри на него. Он без шляпы. Как он относится к миру, понятно. Это читается по его лицу, по тому, как он держится. И всё же его жалобы на то, что жизнь прожить — не поле перейти, суть лишь маска, скрывающая то, что волнует его на самом деле. А волнует его то, что люди не желают поступать так, как ему хочется. Никогда так не поступали и не будут поступать. Вот как с ним обстоит дело, и из-за трудностей в его жизни столько потеряно, она стала так не похожа на ту жизнь, которую он собирался прожить, что он превратился чуть ли не в ходячую развалину, никак не приспособленную вмещать человеческий дух. Может ли такой человек сказать, что против него нет никакого злого умысла? Что нет власти, нет силы, нет причины? Это каким надо быть еретиком, чтобы подвергать сомнению и вмешательство извне, и предъявителя претензии? Неужели он может верить, что крах его существования останется без последствий? Что нет ни права удержания собственности, ни кредиторов? Что бога мести, равно как и боги сострадания, крепко спят в своей подземной усыпальнице, и все наши призывы принять что-то к сведению или уничтожить все книги учёта, должно быть, встретят одинаковое молчание, и что именно это молчание и возобладает? С кем это он говорит, дружище? Видишь его?
Человек действительно что-то бормотал себе под нос и злобно озирался, глядя на людей, среди которых друзей у него, похоже, не было.
Человек ищет свою собственную судьбу и ничего больше, сказал судья. Хочет он этого или нет. Любому, кто сумеет найти свою судьбу и избрать поэтому некий противоположный курс, в конце концов всего только и удастся, что прийти в тот же назначенный час к итогу, который он выбрал себе сам, ибо судьба человека так же необъятна, как мир, в котором он обитает, и так же вмещает все противоположности. Эта сокрушившая стольких людей пустыня безбрежна и требует широты души, но в то же время она невероятно пуста. Она бесчувственна, бесплодна. Её сокровенная суть — камень.
Судья налил полный стакан. Пей, сказал он. Жизнь продолжается. У нас танцуют каждый вечер, и сегодняшний — не исключение. Прямой путь или извилистый — всё едино, и теперь, когда ты здесь, что значат все эти годы с тех пор, когда мы последний раз встречались? Память людей — штука ненадёжная, и прошлое, которое было, мало чем отличается от прошлого, которого не было. Он взял налитый судьёй стакан, выпил, поставил обратно. И взглянул на судью. Я побывал во многих местах. Это лишь ещё одно.
Судья поднял бровь. А ты что, свидетелей оставлял? Чтобы они докладывали тебе, что эти места всё ещё существуют после того, как ты оттуда уехал? Бред всё это.
Ты так считаешь? Ну а где же вчерашний день? Где Глэнтон и Браун, где святой отец? Судья склонился ближе. Где Шелби, которого ты оставил в пустыне на милость Элиаса, где Тейт, которого ты бросил в горах? Где те дамы, ах, те прелестные и нежные дамы, с которыми ты отплясывал на балу у губернатора, герой, помазанный кровью врагов республики, которую вызвался защищать? Где тот скрипач и где тот танец? Наверное, ты можешь мне сказать. Я вот что тебе скажу. Когда войну перестают считать достойным занятием, когда её благородную природу подвергают сомнению, достойных людей, признающих святость крови, исключают из танца, на который имеет право каждый воин. В силу этого танец становится ненастоящим танцем, а танцоры — ненастоящими танцорами. Но всегда найдётся тот, кто является настоящим танцором, и как ты думаешь, кто бы это мог быть? Ты вообще ничто.
Ты так близок к истине, что даже не можешь себе представить. Но я скажу тебе. Только тот, кто целиком отдался крови войны, кто побывал на самом дне, повидал ужасы во всей полноте и понял наконец, что это выражение его сокровенной сути, — только он может танцевать. Танцевать может даже глупое животное. Судья поставил бутылку на стойку. Услышь меня, дружище, сказал он. На этой сцене есть место лишь для одного зверя, и только для одного. Всем остальным суждена вечно длящаяся ночь, которой нет имени. [250]Один за другим они шагнут во мрак за этими светильниками. И те медведи, что танцуют, и те, что нет.
Толпа вынесла его к двери в глубине заведения. В гостиной, еле видные из-за дыма, сидели за картами игроки. Он двинулся дальше. Мужчины проходили к навесу на задах здания, и какая-то женщина собирала у них пропуска. Она воззрилась на него. Пропуска у него не было. Она отослала его к столу, где другая женщина продавала пропуска и куском дранки запихивала деньги через узкую щёлку в железный сейф. Он заплатил доллар, взял штампованный медный жетон, отдал его у двери и вошёл.
Он оказался в большом зале со сценой для музыкантов с одной стороны и большой самодельной печкой из листового железа с другой. На этой танцплощадке трудились целые эскадроны шлюх. В замызганных пеньюарах, зелёных чулках и панталонах цвета дыни они разгуливали в дымном свете ламп, строя из себя распутниц по-детски и в то же время непристойно. Его взяла за руку маленькая смуглянка.
Я тебя сразу заприметила, сказала она. Всегда выбираю то, что мне надо.
Она провела его через дверь, где старая мексиканка раздавала полотенца и свечи, и они, словно спасшиеся от страшной беды, поднялись по тёмной дощатой лестнице в комнаты наверху.
Он лежал в каморке со спущенными до колен штанами и смотрел на шлюху. Наблюдал, как она берёт одежду и одевается, как подносит к зеркалу свечу и разглядывает себя. Она обернулась и посмотрела на него.
Пойдём. Мне надо идти.
Валяй.
Тебе нельзя лежать здесь. Давай. Мне пора.
Он сел, свесив ноги с маленькой железной койки, встал, натянул брюки, застегнул их и затянул ремень. Шляпа лежала на полу, он поднял её, отряхнул о штанину и надел.
Тебе надо пойти вниз и выпить, сказала она. И всё будет в порядке.
Всё и так в порядке.
Он вышел. В конце коридора остановился и оглянулся, потом стал спускаться по лестнице. Шлюха уже подошла к двери каморки. Стоя в коридоре со свечой в одной руке и зачёсывая волосы назад другой, она смотрела, как он спускается во мрак лестничного пролёта, а потом зашла в комнатушку и закрыла за собой дверь.
Он стоял у края танцплощадки. Несколько человек, взявшись за руки, образовали круг и, ухмыляясь, что-то кричали друг другу. Посреди помоста на табуретке сидел скрипач, а какой-то человек расхаживал взад-вперёд, громко выкрикивал последовательность движений в танце и отчаянно жестикулировал, показывая, как всем следует двигаться. В полумраке двора в грязи кучками стояли угрюмые индейцы тонкава, и там, где из открытых окон на них падал свет, их лица смотрелись необычайными утраченными портретами. Скрипач встал и приставил скрипку к подбородку. Раздался крик, заиграла музыка, и стоявшие в кругу танцоры, громко шаркая, стали неуклюже поворачиваться. Он вышел во двор.
250
Аллюзия на фразу Горация «Всех ожидает одна ночь» (Omnes una manet nox). В переводе Н. Гинзбурга: «…по дороге / к ночи уходим мы все и к могиле» («Оды», I, 28).