Страница 17 из 19
Он улыбается.
— Ну?
Я смотрю на него в унынии. Ну? Что значит вопрос «ну?». Я помню, когда я учился в лицее, у нас был такой Чиро Монити: он сидел за первой партой и все время повторял: «Ну? Ну?»
А Иннаморато, он сидел за ним, отвечал ему: «Баранки гну!». И смеялся. Самое ужасное, что тот тоже смеялся. И это повторялось каждый день. Не знаю, встречаются ли они сейчас. Боюсь, они до сих пор так шутят… Ну? Ну, я люблю своего отца. Блин, как неудобно сидеть в этом кресле. Но я терплю.
— Ты не представляешь, как здорово было в Нью-Йорке. Просто отлично.
— Там хоть был кто-нибудь?
Я смотрю на него, не понимая.
— Я имею в виду — итальянцы.
Слава Богу, а то я испугался.
— Да, много, но они не похожи на тех, к которым мы привыкли здесь.
— В каком смысле — не похожи?
— Ну, не знаю. Они умнее, внимательнее. Говорят меньше ерунды. Ездят много, приветливы, рассказывают о себе…
— Что значит — рассказывают?
Если бы мы хотя бы сидели за столом. За столом я мог бы простить любого. Даже своих родителей. Кто это сказал? Когда я учился в лицее, меня эта фраза насмешила. Может, Оскар Уайльд? Кажется, я этого не перенесу. Попробую все же.
— Они не скрывают чувств. Смотрят жизни прямо в лицо. И потом… Они признают свои трудности. Не случайно у них у всех есть психоаналитики.
Отец смотрит на меня озабоченно.
— Ты что, тоже ходил к ним?
Мой отец всегда задает вопросы не по делу.
Я его успокаиваю:
— Нет, папа, я не ходил.
Я хотел было добавить: «Но может, мне бы и следовало к ним сходить. Как знать, может, американский психоаналитик смог бы понять мои итальянские проблемы». А может быть, и нет. Я хотел сказать это, но не сказал. Я не знаю, сколько мы еще просидим. Не стоит усложнять.
— Я не американец. А мы, итальянцы, слишком горды, чтобы признаваться, что в ком-то нуждаемся.
Он обеспокоенно молчит. Мне это не нравится. Тогда я пытаюсь помочь ему, чтобы он не подумал, что в чем-то виноват.
— И потом, извини, зачем выбрасывать деньги на ветер? Ходить к психоаналитику и сидеть, не понимая, что он там лопочет по-английски… Вот это, действительно, значило бы сдвинуться по фазе! — Он смеется. — Я предпочел потратить деньги на языковые курсы — я их выбросил, но, по крайней мере, не обольщался, что почувствую себя лучше!
Отец снова смеется. Но такое впечатление, что кажется, как-то через силу. Даже не знаю, каких слов он от меня ждал.
— Знаешь, иногда мы и самим себе не можем признаться в своих проблемах.
Он становится серьезным.
— Это верно.
— Я читал, что именно по этой причине в церкви все реже исповедуются.
— Ну да… — он не очень этому верит. — Где это ты такое прочитал?
Так я и знал.
— Не помню уже.
— Тогда вернемся к нашим делам.
А куда мы уходили? «Вернемся к нашим делам…» Как странно звучит. Меня мутит. Сидеть неудобно. Отец. Я начинаю нервничать.
— А Паоло ничего тебе не сказал?
— О чем? — солгать отцу. Это ведь порицалось на исповеди. Но я не хожу в церковь. Больше не хожу. — Нет, ничего не говорил.
— Ну ладно… — лицо его озаряется улыбкой. — Я нашел тебе работу.
Стараюсь разыграть удивление:
— Спасибо. — И улыбаюсь. Мне бы актером стать. — Можно узнать, о чем речь?
— Конечно. Глупый вопрос. Я подумал, поскольку ты был в Нью-Йорке и окончил курс компьютерной графики и фотографии… правильно?
Неплохо. Он тоже не в курсе, чем занимался его сын в Нью-Йорке. А ведь ежемесячно оплачивал обучение.
— Правильно.
— Так вот. Идеально было бы найти что-нибудь, соответствующее тому, что ты изучал. И я нашел! Тебя берут на телевидение — будешь отвечать за компьютерную графику и дизайн!
Он говорит это так, будто переводит на итальянский речь во время церемонии вручения «Оскара»: And the wi
— Ну, естественно, — пока ассистентом. То есть будешь следить за всем, что связано с графическим компьютерным дизайном и разными изображениями, думаю, так.
Значит, я не победитель. Я во второй классификации. «Спасибо, папа, мне кажется, это то, что надо».
— Или что-то в этом роде, точно не могу объяснить.
Как обычно, приблизительно. Неточно. Недалеко от истины или что-то в этом роде. Отец. Интересно, понял ли он, что же случилось с мамой? Думаю, нет. Иногда я спрашиваю себя, а что во мне от него? И представляю, как я был зачат: смотрю на него и представляю его на маме. Смешно. Если бы он знал, о чем я думаю. Звонит домофон.
— Наверное, это ко мне.
Отец быстро встает, на лице — легкая озабоченность. И правда, к кому бы это могли прийти? Я здесь больше никого не вижу, прямо как Алиса. Отец возвращается, но не садится. Остается стоять, нервно потирая руки.
— Слушай, не знаю, как сказать, но есть один человек, с которым я хотел бы тебя познакомить. Немного неудобно говорить это собственному сыну, но представь, что мы с тобой друзья. В общем, это женщина.
Он смеется, чтобы разрядить атмосферу. Я тоже не собираюсь ее отягчать.
— Конечно, папа, какие могут быть проблемы… мы и есть друзья.
Я замолкаю. Он стоит и смотрит на меня. Я не знаю, что сказать. Отец отводит взгляд. В дверь звонят, и он идет открывать.
— Вот. Это Моника.
Красивая. Не очень высокая, много косметики. Сильно надушена, одета не стильно, волосы слишком взбиты, губы слишком ярко очерчены карандашом. Она улыбается, зубы тоже не очень. Да и вообще, не такая она и красивая. Я встаю, как учила меня мама, и мы пожимаем друг другу руки.
— Очень приятно.
— Я так много слышала о тебе, ты ведь недавно вернулся?
— Вчера.
— И как там было?
— Хорошо, очень хорошо.
Она спокойно усаживается, скрестив ноги. Ноги длинные, очень красивые, туфли заметно поношенные, даже слишком. Я читал, что по обуви можно точно определить, насколько человек элегантен. Я много читаю, но никогда не помню, где что прочел. Ах да, это было в «Class», о самолете. Интервью с одним вышибалой. Он говорил, что по обуви всегда определяет, можно ли пускать человека в их заведение. Ее бы не впустили.
— А ты долго был в Нью-Йорке?
— Два года.
— Долго, — она, улыбаясь, смотрит на отца.
— Но они быстро пролетели, не страшно.
Надеюсь, она больше не будет задавать вопросы. Похоже, она поняла мою мысль и замолкает. И она замолкает. Вынимает из сумочки пачку сигарет. Синяя «Diana». Здесь бы вышибала тоже задумался. Зажигает сигарету цветной зажигалкой и после первой затяжки осматривается. Она делает это просто, чтобы всем было понятно, что ей, на самом деле, ничего не надо.
— Держи, Моника, — отец хватает пепельницу с тумбочки и устремляется к ней.
— Спасибо, — она пытается стряхнуть пепел в пепельницу. Но еще рановато.
На сигарете отпечаталась ее красная помада. Ненавижу отпечатки помады на сигарете.
— Ладно, я пошел, до свидания.
— Пока, Стефано, было очень приятно познакомиться, — она слишком приторно улыбается. И провожает меня взглядом.
— Подожди, я тебя провожу.
Мы с отцом идем к двери.
— Мы познакомились несколько месяцев назад. Знаешь, я ведь четыре года был без женщины. — Он смеется.
Каждый раз, когда ему в чем-то трудно признаться, он смеется. А что тут смешного? И еще: он слишком строго себя судит. Кажется, так он пытается себя убедить в правильности своего выбора. Впрочем, мне нет до этого никакого дела. Мне не терпится отвалить.
— А она симпатичная…
Он что-то мне о ней рассказывает. Но я не слушаю. А он говорит, говорит, говорит. Я думаю о другом. Я вспоминаю, как однажды когда я был маленьким, мама шутила с ним в столовой. Потом она стала убегать от него, а он — догонять, по коридору, к спальне, а я бежал за папой и кричал: «Давай догоним ее, возьмем ее в плен!». Потом они сражались у двери. Мама смеялась и хотела закрыться в спальне, а отец пытался войти. И тогда мама оставила дверь и побежала к ванной. Но он догнал ее и бросил на кровать. И отец смеялся, потому что она начала его щекотать. Я тоже смеялся. Потом пришел Паоло. И мама с папой велели нам уйти из комнаты. Они сказали, что им надо поговорить, но при этом хохотали. Тогда мы с Паоло пошли играть в свою комнату. Через какое-то время они пришли к нам. Но разговаривали как-то медленно, тихо, они словно размякли тогда. Я помню их в странном освещении, как будто они сияли. Их волосы, глаза, улыбки — все светилось. И они тогда сели играть с нами — а мама обнимала меня, смеялась и без конца причесывала мне волосы. Она с силой зачесывала их назад, чтобы открыть лицо. Она мне мешала играть, но я ничего не говорил. Потому что ей это нравилось. И еще потому, что она была моей мамой.