Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 81

Я спросил у Дени, можно ли мне осмотреть дом. Вся мебель была новая, из шведской древесины и с такой яркой, такой веселенькой обивкой, что хотелось плакать от грусти. Комнаты первого этажа были запущены и превратились в помещения для детских игр, в свалку вещей. Поднявшись на второй этаж, в розовый салон – комнату, где мы с Сенесе в шестидесятые годы вели наши нескончаемые разговоры, – я поначалу не очень-то и удивился. «Надо же, – сказал я себе, – а ведь этот салон, оказывается, был голубым!» Я с сожалением разглядывал широкие современные диваны, телевизор, магнитофон, компьютер, музыкальный центр. Дени непременно хотел показать мне диски с моими записями. А я стоял, уронив руки, в центре салона. «Пропал большой стол, – говорил я себе. – Пропали кресла с подлокотниками, окружавшие печку „Godin"! Пропала и сама печка „Godin"!» Но мало-помалу я начал выходить из оцепенения, удивляться, даже сердиться. И вдруг спросил у Дени:

«Разве салон не был розовым?»

«Нет, он всегда был голубым. Именно таким – блекло-голубым – он мне очень нравится. Вот я и велел перекрасить стены в тот же цвет, в какой их красили как минимум последние лет сто!»

«Да-да, я знал, я так и знал, – думал я. – Просто я был слеп как крот! Просто заходящее солнце – а мы встречались именно на закате – окрашивало его в розовый». Этот розовый цвет был свойствен времени дня, но не месту, не этому месту. Я все время пытался разгадать какую-то загадку. И у меня не получалось. Салон был голубым. Но что-то во мне противилось этой мысли. Неожиданно, без всякой связи с предыдущим, я вспомнил зубы Ибель в ресторане на набережной Вольтера – вспомнил их неподатливую твердость в тот миг, когда их коснулась ложечка с половинкой профитроли, коснулась десертная вилка с кусочком наполеона под заварным кремом. А еще я вспомнил, как ощутил эту неподатливость в тот день, когда держал рукоятку насоса в Борме и мы с Ибель впервые обнялись. И меня охватило почти физическое ощущение того, что эта неподатливость другого тела, обнаруженная при касании ложки, его жадность, его сила, его зубы – все это было сродни – если вернуться к детским годам на Ягсте или, позже, на Неккаре – ощущению внезапно ожившей, волнующей тяжести удочки, согнутого удилища, неподатливого рыбьего тельца, которое бьется на невидимом еще крючке в речной или морской воде, грозя вот-вот оборвать леску.

Я нашел Дельфину на площадке для игры в шары, в тени еще голых лип. Дельфина заговорила об Анатоле, о том, как ей не хватает его, – не хватает этого детского тела с его кисловатым запахом и даже его приступов гнева – например, прошлым летом, когда он, сердито топая ножками, совал пальчики в рот, пытаясь вытащить виноградные или тутовые зернышки, застрявшие в зубах.

Не знаю почему – дождя в этот день не было, и никакого сена рядом тоже не было, – но, пока Дельфина говорила о своем сыне, меня преследовал запах мокрого сена. Я сказал об этом Дельфине, и она со мной согласилась. Этот, в общем-то, приятный запах мокрого, парного сена, дразнил обоняние и навевал легкую тоску. Вкус свеклы, приторно-прелый, тонкий, маслянистый и раздражающий, преследовал и до сих пор преследует меня. Это был вкус воспоминаний. Я размышлял о приступах ярости маленького Анатоля, описанных Дельфиной. Зернышко, застрявшее в зубах, или еще какая-нибудь малость, частица чего-то зрелого, слишком зрелого, перезревшего и гниющего, разрушающего зубы, – вот самое точное определение понятия «воспоминание».

А Дельфина рассказывала, как она лечила сына от ожогов крапивы, которой он ужасно боялся. Объясняла, что обожженную кожу лучше всего натирать смородиновым листком, что это прямо-таки безотказный способ. Меня поразило, до чего же она напоминала Ибель – двадцать лет назад. А эти приемы врачевания, унаследованные от мадемуазель Обье и восходившие к древним ритуалам времен Меровингов, времен кельтов, времен обитателей пещеры Ласко!..

Внезапно зарядил мелкий дождичек. Он сеял свои капли с ровной, умиротворяющей неспешностью, отмывая до блеска молоденькие, только что проклюнувшиеся листочки. И осыпал мои ладони теплым бисером, словно на них проступила легкая испарина.





Мелкие неприятности такого рода называются «сердечными спазмами». Случилось это в Миркуре, на традиционном ежегодном празднестве в честь святой Цецилии. Я дважды терял сознание. Мне оказали помощь. Приставили ко мне сиделку. Посоветовали «остановиться и передохнуть», наладить более размеренный образ жизни. И это в те дни, когда чествовали святую Цецилию, покровительницу музыкантов, патронессу органистов! Суровую римскую матрону, которая предпочла прильнуть к груди своего деверя, нежели к телу супруга, но отдала девственность одним лишь ангелам. Она любила аромат роз и не терпела росы что на листьях, что на сливах; ей нравилось распевать псалмы, аккомпанируя себе на гидравлическом органе. Это было 22 ноября 1984 года.

Я расстался с квартирой на улице Варенн. Теперь, проводя одну неделю в месяц в Париже, я останавливался у Жанны, на улице Марше-Сент-Оноре, где у меня была комната, служившая спальней-кабинетом-музыкальным салоном. В Бергхейме же я открыл маленькую летнюю школу, где могли совершенствоваться в игре несколько виолонистов, и это предприятие оказалось вполне успешным. Я электрифицировал за свой счет орган нижней церкви. Берег себя, лечился. Думал о том, что теперь нужно будет реже наезжать в Париж.

Я разбудил Навсикаю, которая упорно не желала открывать глаза, и посвятил ее в свои планы отдалиться от Парижа. Навсикая ненавидела эти поездки, а потому благосклонно шевельнула усами и потянулась ко мне лапкой.

Я понял, что она хотела этим сказать. И когда я сообщил ей о решении встречаться с Жанной не чаще двух-трех раз в год, она зевнула во всю пасть, обнажив ее розовую перламутровую изнанку.

На самом деле все произошло совсем не так, как я задумал. Жанна устала первой и порвала со мной. Пришлось купить маленькую квартирку в Париже, на набережной Анатоля Франса, где я собираюсь проводить несколько недель в зимние месяцы.

Игра в унисон – если играть более или менее слаженно – вызывает необыкновенное ощущение экстаза, причем мелкие промахи каждого участника ансамбля мгновенно тонут в общем исполнении. Мы уже не слышим собственных недостатков, объятые мощным, единым звуком, который нарастает как волна, целиком поглощая нас. Это гомеровская равнина, где песни зловещих гарпий сливаются в стройный хор, равнина, манящая к себе путников, даром что ее усеивают кости тех, чью плоть растерзали эти мифические чудища. Они выклевали глаза из орбит. Выпили их взгляд. А кости превратились в стволы свирелей. Их голоса поют о любви, поют также и о дружбе. И когда этот унисон замирает, даже отдельно взятый голос уже не принадлежит своему владельцу. Он звучит жалким писком, он звучит фальшиво. Он срывается и гаснет.

Существуют на земле люди с неброской, вполне банальной внешностью. Они не стремятся привлечь к себе внимание окружающих сколько-нибудь развязным жестом. Их физическая красота не вызывает зависти, поведение не назовешь дерзким, нравы – скандальными, а характер – излишне въедливым. Их лица кротки и искренни, губы и веки тонки. Их ясные взгляды можно читать, как открытую книгу, они прозрачны, словно ключевая вода, которая брызжет веселой струйкой в солнечных лучах, унося с собой тополиные листья и клочки зеленого мха. В обществе они не вмешиваются в разговор, а отвечая на вопрос, всегда говорят негромко и немногословно. В них нет ничего яркого, и общение с ними лишено особого интереса. И однако, есть в них одна черта, имя которой – одухотворенность. Они кажутся меланхоличными и бесцветными, как будто день обделил их своим сиянием, как будто они сами во всем обделили себя. В этих людях столько одухотворенности, что они практически не оставляют после себя никаких следов. От лучших из них иногда веет запахом старой книги – или, по крайней мере, запахом, свойственным старинным книгам, рассыпавшимся в прах. Некоторые из них припоминают фрагменты песенок-считалок – припоминают их обрывки, хотя давно забыли всю мелодию. Они отбрасывают слабую, почти прозрачную тень – даже в тот час, когда заходящее солнце растягивает по земле все тени, до смешного утрируя отражение паука, отражение сталактита. Они досконально знают античность, но даже не думают этим бахвалиться. Более того, будучи в курсе всего, что было, они знают почти все, что будет, но никогда не занимаются пророчествами, ибо это означало бы предсказывать худшее. Они держат язык за зубами и передвигаются с места на место не чаще, чем папоротники и цветы. На самом же деле общение с ними – истинное чудо.