Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 81

Раздеваясь, мы украдкой, как дети, разглядывали друг друга. То ли в комнате было слишком холодно, то ли мы были слишком стыдливы, но мы спешили поскорее юркнуть под одеяло, поверх которого наваливали красную перину, в свою очередь прикрытую нашими плащами. Все это весомое хозяйство казалось нам гарантией тепла – и, быть может, невидимости.

Мне никак не удавалось заснуть в этой крохотной комнатушке. Всякий раз я выходил оттуда простуженным. И всякий раз на следующий день после любовного свидания клялся себе, что больше никогда не буду заниматься любовью.

Если до сих пор наша жизнь была просто адской, то теперь она стала еще и унылой. Даже вид ребенка, который, присев на корточки и печально глядя в пространство, сосал пальчик, казался нам обвинением. Мы из кожи вон лезли, лишь бы хоть как-то развлечь Дельфину. Например, садились оба на пол в разных концах коридора, широко расставив ноги, и гоняли взад-вперед игрушечные машинки. Но смех звучал не часто. «Камень раз, камень два – отвалилась голова, камень три, четыре, пять – где нам новую занять?» – декламировала Дельфина; как правило, Изабель хохотала над этими детскими считалочками, но сама Дельфина забавлялась ими все реже и реже, а ведь раньше ей никогда не надоедало подолгу твердить их.

Потом испортилась погода, и мадемуазель Обье перестала брать к себе Дельфину.

«Ах, друг мой, – сказала она мне, – по осени я превращаюсь в полную развалину и уже ни на что путное не гожусь!»

Нам стало совсем трудно встречаться. Впрочем, Дельфина и сама отказывалась ездить в Сен-Жермен, хотя получила от Мадемуазель несколько подарков – старый лакированный пенал гранатового цвета, линейку красного дерева с бронзовым ребром, эбеновую вставочку для пера. Возможно, ребенок инстинктивно угадывал, чем заняты наши дни. Что касается мадемуазель Обье, я всегда был уверен, что она тотчас же все прочитала на моем лица И стала разговаривать со мной раздраженным тоном, едкими намеками. То вспоминала какую-то Каролину Ребу, проживавшую в доме № 28 по улице Мира, то сетовала, что ее матушка, да и она сама, были недостаточно богаты, чтобы одеваться у Пакена, и в то же время исподтишка следила за мной, глядела осуждающе. Любая мелочь становилась поводом для стычек.

«Мы посещали концерты в Шатле, ими дирижировал господин Колон, – рассказывала она. – И ездили туда в фиакре на резиновом ходу. Кучер высаживал нас у фонтана „Пальмы", а там уж мы пешком переходили улицу…»

Я отвечал, что улица сохранила свой прежний облик, и она тут же вскипала:

«Нет! Она давно уже не такая!»

«Такая же».

«Ничего подобного! Там даже не пахнет лошадиным навозом!»

И начиналась ожесточенная перепалка. Я стал избегать мадемуазель Обье.

Мои свидания с Изабель прервались на целых десять дней. Ибель рассердила эта пауза в нашей любви. Она потребовала, чтобы я приходил к ней по выходным, но чтобы Сенесе не знал об этих свиданиях, чтобы ноги моей не было в гостинице Везине. Ибель решительно не желала, чтобы нас где-нибудь застали вместе. Она уговаривала меня встречаться тайком у нее дома, в Шату. Я отказался, мне было страшно. Достаточно того, что я предал дружбу Сенесе, – не хватало мне еще совать голову, руки или ноги в гордиевы узлы галстука, шнурков и в прочие путы, которые ему так нравились!

На первой неделе октября я дважды побывал в гостинице Везине, но Изабель так и не смогла выбраться туда. Потом наступили выходные, и мне поневоле пришлось ехать в Шату. Все это время мы жили в какой-то горячке. Я даже не могу вспомнить точные даты. Нами владело жадное нетерпение подростков, вырвавшихся на волю после шестнадцати месяцев тюрьмы, только наша тюрьма – или раззолоченная клетка – была в Сен-Жермене. К одиннадцати часам Сенесе принимал снотворное, которое, в смеси с алкоголем, совершенно одурманивало его. Затем они с Изабель шли спать. Однажды в субботу вечером Ибель как-то странно взглянула на меня. И, целуя в щеку – после того, как я пожелал спокойной ночи Сенесе, – вдруг шепнула: «Я приду».





«Нет!»

«Да! Я приду».

Она произнесла это тоном упрямого ребенка. Не знаю почему, но этот вечер подарил мне еще более острое наслаждение, чем в первый раз.

Трижды наши свидания проходили таким образом, – мы сливались в объятиях, сжав зубы, чтобы не крикнуть, насторожившись, точно испуганные звери, забившиеся в нору. Изабель приходила ко мне в час, в два часа ночи. Я слышал, как скрипят ступени, как она медленно, крадучись, взбирается наверх. Она поворачивала белую фаянсовую дверную ручку, холодную и чуть липкую. Она не зажигала свет. Я даже не слышал, как она подходит, не слышал ее дыхания. Сначала я чувствовал ее запах, потом тепло и, наконец, тело. И мы любили друг друга – поспешно, неуклюже, боязливо, как все существа, презревшие наслаждение и свято верящие в любовь. Мы едва дышали. Мы обменивались машинальными, нервными поцелуями, и любой посторонний звук прерывал наши неловкие, жалкие ласки, которые сопровождались лишь сумасшедшим сердцебиением да редкими приглушенными стонами.

Возле двери стоял старинный туалетный столик для умывания. Приезжая, я складывал на нем свои ноты. А Ибель каждую субботу ставила туда же вазу с цветами. Третьего ноября, в два часа ночи, Ибель споткнулась о футляр моей виолончели, взмахнула руками, стараясь удержаться на ногах, и опрокинула на пол вазу с водой и большим букетом золотистых хризантем, которые принесла сюда утром. Падение вазы наверняка произвело оглушительный грохот, но, честно говоря, я этого совершенно не помню. Мы застыли на месте. На шум никто не прибежал. В доме по-прежнему царила мертвая тишина.

Сняв простыни с кровати, мы вытерли ими пол. Ибель приоткрыла дверь: внизу было темно и тихо. Она решила остаться у меня. Я не смог отговорить ее от этого решения. Она лежала, не спуская глаз с зеленых стенных часов. И плакала, молча глотая слезы. Всю ночь мы клялись друг другу в вечной любви. И терзались страхом. Так не могло больше продолжаться. Утром мы вместе спустились вниз, серьезные и смущенные, с твердым решением разрушить прошлое, сказать правду, усугубить несчастье и боль, которые, как нам казалось, мы больше не в силах переносить одни. Флорана в кухне не было. Он уже ушел. Куда – мы не знали. Он увидел – если так можно выразиться – отсутствие Изабель в постели. И, без сомнения, услышал грохот падения белой вазы с золотистыми хризантемами – яркими, как яичный желток, – когда та вдребезги разбилась у наших ног.

В десять утра он как ни в чем не бывало позвонил домой и велел нам купить дораду на ужин. Утром он видел на рынке дорад, которые продавались довольно дешево и выглядели, по его словам, великолепно. Кроме того, он напомнил, что ждет нас у Мадемуазель к обеду с последующим концертом. Нам пришлось второй уик-энд подряд играть эту жутковато-грустную комедию, и опять мы ничего ему не сказали. Мы держались так, словно нас не терзала душевная боль, не мучила совесть. Ночью Изабель снова поставила на своем и пришла ко мне. Мы лежали, пристально глядя на зеленые часы, чутко ловя шорохи на лестнице и втайне истово надеясь, что вот сейчас скрипнет ступенька и наш страх отыщет наконец свою добычу. Мы не занимались любовью: занимаясь любовью, мы слушали тишину. И могу признаться, что это не доставляло нам никакого удовольствия. Сходясь вместе, мы, все четверо, беседовали с одинаковым, приветливым безразличием людей, которые стригут себе ногти, болтая при этом о том о сем:

«Кажется, Анни собиралась зайти».

«Мадемуазель сегодня без конца рассказывала мне о мирном договоре в Трансваале».[33]

«Ну вот, кажется, я запорол свой беарнский соус».

Сенесе сидел за столом, нетерпеливо предвкушая трапезу. Склонившись над тарелкой, он пробовал соус, который готовил – и которому действительно было далеко до беарнского, – сдабривая его то перцем, то укропом. В тот вечер мы снова ели рыбу – барабульку с укропной подливкой. Меня знобило, я без конца чихал. Изабель обратилась ко мне. Ибель сказала:

33

В Трансваале (Южная Африка) в 1902 г., после победы Великобритании в англо-бурской войне, был подписан мирный договор, оставивший эту провинцию за англичанами.