Страница 64 из 79
— Сегодня утром его увезли в Лиму, — простонала Бонифация. — Говорят, на много лет.
— Ну и что? В Пьюре тюрьма хуже свинарника, — Хосефино прошелся по комнате, — там жуткая грязь, — оперся о подоконник, — и арестантов морят голодом, — посмотрел в окно, где при свете тусклого фонаря смутно, как во сне, виднелись колледж св. Михаила, церковь и рожковые деревья на площади Мерино, — а тем, кто много воображает о себе, вроде Литумы, дают дерьмо вместо еды, и попробуй только не проглоти, так что это к лучшему, что его отправили в Лиму.
— Мне даже не дали проститься с ним, — простонала Бонифация. — Почему меня не известили, что его увезут?
А что за радость прощаться? Хосефино подошел к Бонифации, которая, сев на софу, с раздражением скинула туфли. Ее трясло как в ознобе. Да и для Литумы лучше, что так получилось, он бы только расстроился, а она — где взять деньги на дорогу, билет стоит очень дорого, ей сказали это в агентстве Роггеро. Хосефино обнял ее за плечи. Что ей, бедняжке, делать в Лиме? Она останется здесь, в Пьюре, и он позаботится о ней и сделает так, что она обо всем позабудет.
— Он мой муж, и я должна ехать, — простонала Бонифация. — Как бы там ни было, я буду каждый день навещать его, приносить ему еду.
Глупая, но ведь в Лиме не так, как здесь, там заключенных кормят по-человечески и с ними хорошо обращаются. Хосефино привлек Бонифацию к себе. Она с минуту противилась, потом уступила, уже млея в его объятиях. Разве Литума не грубая скотина, а она — вранье, — разве он не портил ей жизнь, полицейская шкура, — а она — неправда, но приникла к нему и опять заплакала. Хосефино погладил ее по голове. И потом, что тут горевать, им повезло, баба с возу — кобыле легче, Дикарка: они избавились от него.
— Я плохая, но ты еще хуже, — всхлипывая, проговорила Бонифация. — Мы оба погубим свою душу. И зачем ты называешь меня Дикаркой, ты же знаешь, что мне это неприятно, видишь, видишь, какой ты плохой.
Хосефино мягко отстранил ее и встал. Это уж слишком, разве она не умирала бы с голоду без него, не жила бы как нищенка? Подойдя к окну, он пошарил в карманах — и она еще оплакивает при нем полицейскую шкуру, — вытащил сигарету и закурил — какого черта, у него тоже есть самолюбие.
Ты говоришь мне «ты», — вдруг сказал он, обернувшись к Бонифации. — До сих пор ты говорила со мной на «ты» только в постели, а так всегда на «вы». Какая ты чудная, Дикарка.
Он опять подсел к ней. Она было отклонилась, но дала обнять себя, и Хосефино засмеялся. Она стыдится? Ей вбили в голову всякие глупости монахини в ее селении? Почему она говорит с ним на «ты» только в постели?
— Я знаю, что это грех, и все-таки остаюсь с тобой, — всхлипнула Бонифация. — Ты об этом не думаешь, но Бог накажет нас обоих, и все из-за тебя.
Какая она фальшивая, в этом она похожа на пьюранок, все женщины одним миром мазаны, какая она фальшивая, чолита, знала она или нет, что будет жить с ним, в ту ночь, когда он ее привел к себе, а она, кривя губы, — не знала, она бы не пошла, но ей некуда было деться. Хосефино выплюнул окурок на пол. Бонифация сидела, приникнув к нему, и он мог говорить ей на ухо. Но ведь ей это пришлось по вкусу, пусть Дикарка не кривит душой, пусть признается, пусть скажет только раз, тихонько, ему одному, дорогуша, — ей это пришлось по вкусу или нет, чолита? — Да, потому что я плохая, — прошептала она. — Не спрашивай меня, это грех, не говори об этом.
Ей лучше с ним, чем с Литумой? Пусть поклянется, никто ее не слышит, он ее любит, ведь правда, с ним она больше наслаждается? Он целовал ее в шею и легонько покусывал за ухо, чувствуя сквозь юбку, как она сжимает бедра, вся напрягшаяся и горячая. Правда, у Литумы она никогда не кричала в постели? И она почти беззвучным голосом — кричала, в первый раз, но больше от боли. А правда, у него она кричит? Когда он хочет и только от наслаждения, правда? И она — пусть Хосефино замолчит, Бог слышит их, а он — стоит мне тронуть тебя, и ты делаешься сама не своя, потому ты и нравишься мне, что ты такая пылкая. Он отпустил ее, и через минуту она снова заплакала.
— Он втаптывал тебя в грязь, полицейская шкура, — сказал Хосефино. — И ты только теряла с ним время. Почему же ты его так жалеешь?
— Потому что он мой муж, — сказала Бонифация. — Я должна поехать в Лиму.
Хосефино наклонился, подобрал с пола окурок и зажег его. На площади Мерино бегали ребятишки, один взобрался на статую, и в доме отца Гарсиа окна были освещены. Должно быть, не так уж поздно. А знает ли Дикарка, что вчера он заложил свои часы? Да, он забыл ей рассказать, ну что за голова: с доньей Сантос все договорено, завтра утром.
— Теперь я уже не хочу, — сказала Бонифация. — Не хочу, не пойду.
Хосефино стрельнул изо рта окурком в сторону площади Мерино, но не доплюнул даже до проспекта Санчеса Серро и отошел от окна. Она в упор смотрела на него, и он — что с тобой? Она хочет испепелить его взглядом? Он знает, что у нее красивые глаза, но зачем она их так вытаращивает и что это за глупости она говорит. Бонифация не плакала, и вид у нее был вызывающий, а голос решительный: она не хочет, это ребенок ее мужа. А чем она будет кормить ребенка своего мужа? А что она сама будет есть до тех пор, как родится ребенок ее мужа? И что будет делать Хосефино с пасынком? Самое худшее — это то, что люди никогда ни о чем не задумываются, зачем только у них голова на плечах, черт побери.
— Я буду работать прислугой, — сказала Бонифация. — А потом поеду с ним в Лиму.
Прислугой? Это брюхатая-то? Она бредит, никто ее не возьмет в прислуги, а если случайно кто-нибудь и возьмет, ее заставят мыть полы, и от такой работы ребенок ее мужа вытечет из нее с кровью или родится мертвым или уродом, пусть она спросит у врача, а она — пусть он сам умрет, но она не станет его убивать, Хосефино зря ее уговаривает.
Она опять начала всхлипывать, и Хосефино сел рядом с ней и обнял ее за плечи. С ее стороны это черная неблагодарность. Он хорошо обращается с ней, да или нет? Почему он привел ее в свой дом? Потому что любит ее. Почему он ее кормит? Потому что любит ее, а она за это и несмотря на это, вдобавок ко всему хочет наградить его пасынком, чтобы люди смеялись над ним. Он не желает быть посмешищем, черт побери. И потом, сколько ему придется заплатить мамаше Сантос? Уйму, пропасть денег, а вместо того, чтобы сказать спасибо, она плачет. Почему Дикарка так поступает с ним? Похоже, что она его не любит, а он-то прямо сгорает от любви, и Хосефино пощипывал ее за шею и дул ей за ухо, а она стонала — ее селение, монашенки, она хочет вернуться, пусть это край чунчей, пусть там нет больших зданий и автомобилей. Хосефино, Хосефино, она хочет вернуться в Санта-Мария де Ньеву.
— Чтобы поехать к себе на родину, тебе понадобится больше денег, чем для того, чтобы построить себе дом, чолита, — сказал Хосефино. — Ты сама не понимаешь, что говоришь. Не надо так, любовь моя.
Он вытащил носовой платок, и утер ей слезы, и поцеловал ее в глаза, и привлек к себе, и с жаром обнял ее. Он заботится о ней, а почему? Он думает только о ее благе, а почему, черт побери, почему? Потому что он ее любит. Бонифация вздыхала, мусоля носовой платок, — если он думает о ее благе, как же он хочет, чтобы она убила сына своего мужа?
— Глупая, это не значит убить его, разве он уже родился? — сказал Хосефино. — И почему у тебя не сходит с языка твой муж, когда он тебе уже не муж.
Нет, муж, они венчались в церкви, а для Бога только это и важно, и Хосефино — что за глупая привычка ко всему припутывать Бога, Дикарка, а она — видишь, видишь, какой ты плохой, а он — чолита, глупенькая, поцелуй меня, а она — нет, а он, теребя ее, щекоча под мышками, не давая ей подняться, — ух что он сделал бы с ней, если бы так не любил ее, глупышку, упрямицу, его Дикарочку, а она, то всхлипывая, то смеясь, то икая, — видишь, видишь, а он, улучив момент, поцеловал ее в губы. Она любит его? Один разок, только один разок, глупышка, а она — я не люблю тебя, а он — зато я тебя очень люблю, и как ты играешь на этом, как ты кочевряжишься, а она — ты это только говоришь, а на самом деле не любишь меня, а он — пусть потрогает здесь, его сердце бьется только для нее, и если бы она любила его, он исполнял бы все ее желания, и под его руками в томлении трепетало ее горячее, жаждущее тело, а голос Хосефино становился невнятным, еле слышным, как и ее голос, — она не пойдет к мамаше Сантос, как бы она ни любила его, — сдавленный, — хоть убей, не пойдет, — и полный истомы, — но она любит его, — и дрожащий от страсти.