Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 22

Принцип расположения персонажей повести: принципов и систем может быть длинный ряд: не случайно эти слова — «принцип», «система» — не русского корня. — Можно расположить героев и персонажей по принципу «вступления в действие повести»; можно расположить по алфавиту; можно распределить их — в эти рубежные годы России — по годам их смерти, — это вскрыло бы один из корней — не слова, а повести; не плохо было бы раскинуть героев по принципу классовых и групповых признаков, социальной лестницей; получилось бы страшно, если б персонажи были расположены по принципу «куска хлеба» и права на него в эти метельные годы; — принцип алфавитности и «вступления в действо» — явно устарел. Принцип смерти, а стало быть и рождения (моральных и физических), уравненный «куском хлеба», распятый на социальной — парадной — лестнице, — более правилен. И все же в идущей за сим повести твердого принципа расположения героев — нет, ввиду технических трудностей. Принцип «единства места действия» и ассоциации параллелей и антитез неминуемо будет играть роль хорошего режиссера.

Иван Александрович Непомнящий, статистик. Главный герой повести. Место жительства, и старчества, и смерти — город Коломна, в Гончарах. За всю жизнь (после окончания университета) выезжал из Коломны только дважды — за мукой — в Нурлат, в Казанскую, и в Кустаревку, в Тамбовскую, — это было в голод, в 1919 и 1920 годы, когда люди в Коломне ели овес и конятник, лошадиный корм. Чтобы дать характеристику Ивана Александровича, надо описать его вещи, — сам же он — маленький, сухенький, говорить ему шепотом, голову держать в плечах, горбиться, ходить в женской шали, чай любить с малиновым вареньем; — у Ивана Александровича — очки на носу, без очков он не видит, очками всегда вперед, волосы черные ершиком, борода не уродилась, — усики на бледной губе — очень тонкие, очень юркие, заменили глаза, вместо глаз рассказывали, как настроен, что думает, над чем смеется Иван Александрович. — И вот дом: — в доме лежанка в кафелях с ягнятками и в кораблях, у лежанки лампадка (чтоб закуривать от нее, не вставая, самокрутные папиросы толщиною в палец, — никак не для бога, — ибо за всю жизнь Иван Александрович ни разу не был у бога, и не мог научиться, пальцы не слушались, скручивать папиросы; — и кстати, о руках: руки у Ивана Александровича были лягушечьи —) — у лежанки лампадка, на лежанке — книжка (очередная), лоскутки бумаги, шаль, валенки, подушка и — Иван Александрович Непомнящий, в шали и в валенках, за книжкой; у лежанки — по времени — или только лампадка (тогда очки над лампадкой), или лампа горит (тогда Иван Александрович пишет «Статистику»), или день, очень светло от окошек, и окошки, тоже по времени, — или в зелени летнего садика, или в инейных хвощах на стеклах (тогда очень тепло на лежанке); и кроме лежанки в комнате — книги, только русские книги (ни одного чужого языка Иван Александрович не знал), странные книги — старинные книги: одна стена — осьмнадцатый наш век, другая — первая четверть девятнадцатого, в ящиках и на полочках — рукописные книги; книги теперешние — в других комнатах, в коридоре, в сарае, на чердаке, кипами, пачками, связками, за нумерами и в пыли; — теми, теперешними книгами заведывала Марья Ивановна, тоже статистик, жена, мать и кормилица Ивана Александровича, у нее хранился и список этих книг, и в комнате ее, куда никто не допускался, хранилась и двуспальная кровать (Марья Ивановна была на двадцать лет моложе Ивана Александровича, и была втрое больше его, безотносительно огромная, кустодиевских качеств женщина, — но была она покойна и румяна, как всячески сытая женщина). Перед домом Ивана Александровича дорожку всегда расчищала Марья Ивановна, — но Иван Александрович не любил выходить из дома. Все книги, что были у него, Иван Александрович — знал, — Иван Александрович не любил — ни траву, ни поле, ни солнце; он говорил — со своей лежанки, глаза за очками, только по усикам узнаешь, шутит ли, насмехается ль? — говорил шепотом, и все, кто приходили, тоже шептали, — только Марья Ивановна спокойным басом спрашивала, на вы, — что хочет Иван Александрович — чаю ли покушать, картошки ль? — и где он ляжет сегодня на ночь, то есть где поставить на ночь лампадку, кувшин с ключевою водою и не охладить ли двуспальное логово? — Перед лежанкой, собственно, под оконцами (ибо комната была малюсенькой, не любил Иван Александрович пространства), стоял стол — рабочий стол — Ивана Александровича; он был завален табаком, недогоревшими его самокрутками, пылью (Марья Ивановна — чистота — не допускалась сюда), лоскутками бумаги; здесь стояли в баночках всех цветов чернила, лежала навсегда раскрытая готовальня, лежала «Книга Живота моего, Непомнящего», лежала бумага всех сортов, покоились пятна всех цветов чернил, и от пирожков, и от кругов от чашки, и от дыма, — и отсюда возникали — аккуратности поразительнейшей и чистоты — диаграммы всяческих красок и размеров и всяческие статистические таблицы. — — Ни годы, ни революция не изменили у Ивана Ивановича его манеры жить и думать.

Иван Александрович Непомнящий — во время действия повести — не умер, проздравствовал точно таким же, каким был до повести. И не он, в сущности, герой повести, а его «Книга Живота моего, Непомнящего», его записи и статистические выкладки[3]. Персонально он не участвовал в повести, но многие хотели бы его придушить, даже своими руками, — если было бы за что его придушить, — но он ничего не делал, и его не за что было душить. Он со всем был согласен и всему подчинялся — и ничего не делал, кроме статистических своих таблиц. — —

Иван Александрович — является: одним из авторов этой книги, и в дальнейшем будут указаны главы, написанные под руководством Ивана Александровича. На лежанке Ивана Александровича — пересидели и поседели — очень многие.

Раздел книги, вне плана повествования

Выехать маем из Москвы — —

в Москве уже заасфальтился воздух, опустошилась белесыми сумерками соль московских домов и вечеров, — глыбы домов лезут на глыбы домов, Кремль ушел в сказки, опросторились площади, в домах — неизвестно — зажигать ли или не зажигать электричество в десятом часу? — и на зубах скрипит пыль от ненужного дня, и мимозы у Арбатских ворот — мертвецами. Рассветы — с пятого дома Моссовета, в Гнездниковском, — идут во втором часу, и в пыли после ночи тогда так четки заводские трубы окраин, трубы, которым указано дымить, и ломается солнце горбами крыш. Тогда надо думать: — где сердце Москвы? в Кремле ли? — вон там, под кремлевскими стенами, где в туманы уходит река Москва? там ли, где трубы трубят дымом? в Зарядье ли? — или в Трубниковском переулке, на Арбате? — —

Вот еще описание Москвы, другое, нужное повести:

В дни «Гадибука»: — был московский — арбатский — вечер, с первым октябрьским снежком, с тишиной в темных переулочках, когда каждый — первый, второй, десятый — кто был московским студентом, должен вспомнить о первом курсе, а не о революции, и о муфте в снегу соседки курсистки (в революцию муфты у женщин в России исчезли, потому что женщины помужали), — в такой вечер каждый близорукий должен вспомнить о своей близорукости, ибо фонари на углах мажутся снежинками со стекол очков. Тогда — тебе — надо понять, что ты никому не нужен и нет у тебя дома.

Днем была — дневная Москва, — днем устраивалась зима, чтобы первой зимой прожить после революции; потому что часто тогда думалось, что зори революции отошли. Днем шел тихий — арбатский — снежок, морозило, и снег сразу укутал шум, до весенних первых рам. Вечером надо зажечь лампаду у стола и — книгами — уплыть в воспоминание, в осознанье, в счеты с прошлым, — и в сумерки за окном трещали чечетки, прилетевшие со снегом с Воробьевых Гор и со Звенигорода. Но днем в лавках торговали — мясом, вином, виноградом, икрой, как в Европе в тот год и как десять лет назад в этой же Москве, — по-старому, — и приказчики говорили, убеждая покупателя: — «Помилуйте-с, старое-с!» — и пол был посыпан опилками. Надо было подумать, что Россия с Памира сошла, о хлебе из овсяных опилок забыто, у Елисеева есть семга, французские сливы и французское шампанское, — а у зеркального окна — девушка, не проститутка, еще в башмаках до колен и в каракулевом пальто, она кончила гимназию, была на первом курсе, — молит, чтоб ее купили, потому что она сокращена. Старая Москва — стариком, связкой книг, плешью — свернула с Тверской к Никитскому бульвару, ее обогнал лихач в котелке, — от Пресни шли фаланги комсомольцев. Снег падал тихий, мертвенный, все упокаивал и закутывал…

3

Вот примерные записи «Книги Живота моего»:

РСФСР.

КОМЯЧЕЙКА РКП при Коммуне

в С. Расчислово «КРЕСТЬЯНИН».

ЗАЯВЛЕНИЕ.

Товарищи в Уездкоме. Мы как коммунисты женившисья в дореволюционный периюд на представительницах контрреволюции Авдотье Семеновне Meриновой с детьми и Арине Ивановне Мериновой с детьми, как мы теперь братья один Председатель а другой Секретарь Коммуны КРЕСТЬЯНИН. Просим онулировать наших жен Авдотью Семеновну и Арину Ивановну; и детей. Как рожденных в дореволюционный периюд.

Члены Партии Р.К.П.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ липат меринов.

Секретарь логин меринов,

тыща девятьсот двадцать первого года.

В доме Старковых до революции жил акцизный чиновник Керкович, брат члена суда, он ушел на войну еще в четырнадцатом году. На днях он приехал, в чине инспектора рабкрина, забрать свои вещи, — и выяснилось, что еще в восемнадцатом году, когда национализировали дом, были забраны его вещи, как бесхозяйные. Инспектор рабкрина в архивах коммунхоза разыскал списки и стал собирать свои вещи: оказалось, что шубу уисполком передал доктору Осколкову; — доктора Осколкова пригласили в уисполком и предложили сдать шубу в двадцать четыре часа. Инспектор Керкович нашел и свои ковры, ковры были с фигурами людей, испанцев, больших размеров, и в клубе комсомола инспектор рабкрина нашел половины ковров с ногами, — половины же ковров с головами были найдены на квартире военкома.