Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 96 из 108

425

— Совершить вредительство, которое будет стоить жизни сотням ни в чем не повинных людей? — Изменить родине и служить иностранным державам? — Вы готовы обманывать, совершать подлоги, шантажи ровать, растлевать детские умы, распространять наркотики, способствовать проституции, разносить венерические болез ни — делать все, что могло бы деморализовать население и ослабить могущество партии? — Если, например, для наших целей потребуется плеснуть серной кислотой в лицо ребенку — вы готовы это сделать? — Вы готовы подвергнуться полному превращению и до конца дней быть официантом или портовым рабочим? — Вы готовы покончить с собой по нашему приказу?» Восьмикратное «да», произнесенное с величайшей готов ностью и без тени рефлексий, — смертный приговор тому единственному, что может противостоять цивилизации, осно ванной на ненависти и страдании, — человеческому духу, человеческой натуре, способной восстать против тотального насилия. В минуту тяжких испытаний — за гранью мыслимого — Уинстону Смиту придется прослушать запись своего разговора с суперидеологом-провокатором О'Брайеном. «Вы полагаете, что вы морально выше нас, лживых и жестоких?» — будет издеваться О'Брайен. Шигалев Океании, захвативший власть над третью человечества, он рисует перед физически и мораль но сломленным Уинстоном образ будущего — в виде сапога, вечно топчущего лицо человека. Цивилизация, где не будет иных чувств, кроме страха, гнева, торжества и самоуничиже ния, истребит все лишнее, искоренит все прежние способы мышления, изменит генотип, натуру и дух человека — ведь «люди бесконечно податливы». «…Надо устроиться послушанию. В мире одного только недостает: послушания», — проповедовал шигалевщину Петр Верховенский. «Послушания недостаточно, — как бы уточняет его мысль О'Брайен. — Подлинная власть, власть, за которую мы должны сражаться день и ночь, это власть не над предме тами, а над людьми… Если человек не страдает, как вы можете быть уверены, что он исполнит вашу волю, а не свою собствен ную? Власть состоит в том, чтобы причинять боль и унижать. В том, чтобы разорвать сознание людей на куски и составить снова в таком виде, в каком вам угодно». Созидатели социальных систем всех времен и народов были, как утверждал Шигалев, «мечтатели, сказочники, глуп цы, противоречившие себе, ничего ровно не понимавшие в

426

естественной науке и в том странном животном, которое называется человеком. Платон, Руссо, Фурье, колонны из алюминия — все это годится разве для воробьев, а не для общества человеческого». Мир, который согласно шигалев- ской схеме, создают О'Брайен и его единомышленники из «внутренней партии», также будет «полной противополож ностью тем глупым гедонистическим утопиям, которыми теши лись прежние реформаторы». Для того странного животного, которое называется человеком, партийная олигархия ангсоца строит мир страха, предательства и мучений, «мир топчущих и растоптанных, мир, который, совершенствуясь, будет стано виться не менее, а более безжалостным». Программа коллективной олигархии (так именует О'Брайен принцип идеально-деспотической власти Океании), звуча в уже знакомом ритме «мы пустим смуту…», безгранично рас ширяет смысл тезиса «в шигалевщине не будет желаний»: «Мы истребим — все. Мы искореняем прежние способы мышления — пережитки дореволюционных времен. Мы ра зорвали связи между родителем и ребенком, между мужчиной и женщиной, между одним человеком и другим. Никто уже не доверяет ни жене, ни ребенку, ни другу. А скоро и жен, и дру зей не будет. Новорожденных мы заберем у матери, как заби раем яйца из-под несушки. Половое влечение вытравим. Раз множение станет ежегодной формальностью, как возобнов ление продовольственной карточки. Оргазм мы сведем на нет. Наши неврологи уже ищут средства. Не будет иной верности, кроме партийной верности. Не будет иной любви, кроме любви к Старшему Брату. Не будет иного смеха, кроме победного смеха над поверженным врагом. Не будет искусства, литера туры, науки. Когда мы станем всесильными, мы обойдемся без науки. Не будет различия между уродливым и прекрасным. Исчезнет любознательность, жизнь не будет искать себе при менения… Но всегда… всегда будет опьянение властью, и чем дальше, тем сильнее, тем острее. Всегда, каждый миг, будет пронзительная радость победы, наслаждение оттого, что насту пил на беспомощного врага». Идея прогресса, осуществляемого согласно лозунгу «от победы к победе», требует, в сущности, одного — снова и снова щекотать нерв власти. В страшных, нечеловеческих пытках постигает «последний человек» Океании Уинстон Смит глав ный принцип ангсоца — тайну и мистику власти. Что есть цель и что есть средство, когда речь идет о власти партии? За иллю зии о благородстве конечной цели, за мысль о том, что пар тия — «вечный опекун слабых, преданный идее орден, который

427





творит зло во имя добра, жертвует собственным счастьем ради счастья других», Уинстон, привязанный к тюремной койке и соединенный с круговой шкалой, получает порцию тока, раз рывающего суставы, переламывающего хребет. Рычагом и шка лой, проградуированной до ста, вколачивает О'Брайен в под опытного еретика Уинстона диалектику целей и средств власти. В отличие от всех олигархий прошлого, идеологи ангсоца откровенны и последовательны — и делают свое дело, не скрывая намерений. «Все остальные, даже те, кто напоминал нас, были трусы и лицемеры. Германские нацисты и русские коммунисты были уже очень близки к нам по методам, но у них не хватило мужества разобраться в собственных мотивах. Они делали вид и, вероятно, даже верили, что захватили власть вынужденно, на ограниченное время, а впереди, рукой подать, уже виден рай, где люди будут свободны и равны. Мы не такие. Мы знаем, что власть никогда не захватывают для того, чтобы от нее отказаться». Итак, тайна власти коллективной олигархии ангсоца в том, что она — не средство, она — цель, так же как цель репрес сии — репрессия, цель пытки — пытка. Мистика власти — в том, что цель власти — власть. И те, кого заботят не бо гатство, не роскошь, не счастье, не тем более чужое благо, а власть, чистая власть, те, которые, разобравшись в мотивах, понимают, что революция нужна для диктатуры, а не наобо рот, а главное, те, кто открыто провозглашает такой декрет о власти, — действительно могут сделать с человеком абсолют но все. Они, как обещает О'Брайен, не удовольствуются нега тивным послушанием и униженной покорностью, они выжгут из человека все иллюзии, они вытравят из него все сомнения, они сотрут его, как пятно, и в прошлом и в будущем. Они, то есть «мы», уже опознаваемое «мы», качественно отличаются от прежних карателей: «Мы уничтожаем еретика не потому, что он нам сопротивляется; покуда он сопротивляется, мы его не уничтожим. Мы обратим его, мы захватим его душу до самого дна, мы его переделаем… Он станет одним из нас, и только тогда мы его убьем. Мы не потерпим, чтобы где-то в мире существовало заблуждение, пусть тайное, пусть бессильное. Мы не допустим отклонения даже в миг смерти». Оруэлл подтвердил: с человеком можно сделать все. Можно выдернуть из потока истории. Можно уничтожить его физи чески и стереть самую память о нем. Можно промыть его до чиста: прежде чем вышибить мозги, сделать их «безукориз ненными». Можно поместить в комнату сто один — где есть то, что хуже всего на свете персонально для каждого. И если

428

человек, дойдя до последних степеней падения, все еще любит Джулию, там, в комнате сто один, он, заслоняясь от клетки с крысами, будет исступленно кричать: «Отдайте им Джулию! Отдайте им Джулию! Не меня! Джулию! Мне все равно, что вы с ней сделаете. Разорвите ей лицо, обгрызите до костей. Не меня! Джулию! Не меня!» Оруэлл подтвердил: нельзя рассчитывать на торжество гуманизма или бессмертие души в мире тотального зла. Чело век не рассчитан на пытки электричеством или бессонницей, на мучения комнаты сто один. Душа человеческая уязвима так же, как и тело, — ей больно и страшно, в нее можно влезть, чтобы деформировать, опустошить, истребить. Из поединка, в котором зло противостоит человеку, ему трудно, а может быть, и невозможно выйти победителем. И вопреки опасным иллюзиям, будто человек способен умереть героем, невзирая на все муки и страдания, Оруэлл утверждает: «Одно по крайней мере стало ясно. Ни за что на свете ты не захочешь, чтоб уси лилась боль. От боли хочешь только одного: чтобы она кончи лась… Перед лицом боли нет героев». XX век, развеяв романтические представления о могу ществе и неистребимости человеческого духа, сделал свой нерадостный вывод: зло способно подчинить человека до конца — как и боль. Думать иначе — значит утверждать за конность пыток и истязаний, значит допускать их право на существование, хотя бы для того, чтобы выявить категорию сильных людей. Нет сильных людей, есть слабый ток в уста новке с рычагом и шкалой над кроватью узника — таков итог художественного эксперимента Оруэлла. В фантастической, абсурдной реальности ангсоца-1984 страхи бедного Степана Трофимовича оказались бы более чем оправданны.