Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 108

191

бойник Кандата) мучается в аду (преисподней). Ангел-хра- нитель (соответственно Будда) пытается припомнить хоть од ну добродетель грешников, испытывающих лютые мучения в огненном озере (Озере крови). Ангел вспоминает, как старуха выдернула из огорода луковку и подала нищенке, а Будда — как разбойник однажды пожалел паучка на лесной тропинке, пощадил и не убил его понапрасну. И вот ангел протягивает луковку, а Будда тончайшую паутинку райского паучка, чтобы вытащить из бездны грешников. Погибающий человек вдруг чудом получает шанс на спасение, и спасение это, якобы иду щее свыше, на самом деле (в буквальном смысле) в руках са мого человека. Но отравленная эгоизмом человеческая натура не может превозмочь закона собственного «я», не может — даже себе во вред — победить демона индивидуализма. Когда речь идет о жизни или смерти, о вечном спасении или вечных мучениях, невозможно притвориться добрым, хотя добрым быть и выгодно; и человек, не умея и не желая преодолеть себя, ценой жизни и спасения утверждает свое эгоисти ческое «я». Труднее всего, оказывается, победить, превозмочь самого себя: как старуха у Достоевского, так и разбойник у Акутагавы роняют спасительные нити помощи и низвер гаются в пучину ада. Право на жизнь человеку нужно отстаивать прежде всего в поединке с самим собой — таков был для Акутагавы один из великих уроков «Братьев Карамазовых». Этот поединок («тут дьявол с богом борется, а поле битвы — сердца людей»), ставший темой многих произведений Акутагавы, требовал чрезвычайных обстоятельств, в которых герои испытывают исключительные, гипертрофированные переживания, острей шие, мучительные душевные терзания, яростные, непримири мые чувства. Поэтому во многих новеллах Акутагавы, внеш не — сюжетно, композиционно, стилистически — совершенно не похожих на романы Достоевского, присутствуют отчет ливые «следы» художественных принципов русского писателя: интенсивные межличностные конфликты, духовные напряже ния, герои с раненым или больным сознанием, неординар ным поведением, сложной, парадоксальной психикой. Человек с «потенциалом сложности» стал для Акутагавы объектом пристального внимания и интереса, а разгадывание тайны такого человека оказалось основным содержанием и направ лением его работы как художника. Непреоборимая, жгучая потребность героев Достоевского в самопознании — не в бо лезненном самокопании, а в знании правды о себе самом — несомненно передалось и героям Акутагавы.

192

Такой бесстрашной правдой проникнута, например, новелла «Кэса и Морито», созданная почти одновременно с «Паутин кой», в 1918 году. Новелла, написанная в форме драматичес ких монологов двух персонажей, не имеет прямых аналогий с «Братьями Карамазовыми» или с другим каким-нибудь про изведением Достоевского. Но как узнаваемы эти люди, кото рые любят, ненавидя, и ненавидят, любя, и, любя, мучают друг друга. Как знакомо отчаяние человека, осмелившегося заглянуть в самые укромные тайники своей души, чтобы ра зобраться в своем «подполье» — преступных желаниях, за претных чувствах — и беспощадно осудить себя за тщеславие, ложь, трусость, страх, ненависть. Морито и Кэса связывают сложные отношения: любовь-ненависть. Морито под влиянием сложного комплекса побуждений (стремление унизить, нака зать, одержать моральный верх над своей возлюбленной) вызывается, «точно одержимый злым духом, сам того не желая», убить ее мужа, к которому испытывает теплое, при язненное чувство. Морито «в разговоре с самим собой» пытает ся понять свое состояние: «Что это за великая сила, которая гонит меня, такого труса, на убийство безвинного? Не знаю. Не знаю, но иногда… Нет, не может быть! Я презираю эту женщину. Боюсь. Ненавижу. И все-таки… и все-таки… может быть, я все еще люблю ее…» Страдает и Кэса от сознания своей греховности, болез ненно ощущая, что оскорблена и унижена возлюбленным. «Мучительнее всего было то, что, заставив меня нарушить мою верность, меня еще и унизили, что, ненавидя меня, как прока женного пса, меня еще и терзают», — отчаивается женщина. Дав согласие Морито на убийство мужа, которое должно быть совершено ближайшей ночью, она решается заменить мужа собой, чтобы отомстить Морито за свое оскорбленное до стоинство, «за его ненависть, за его презрение, за его гнусную чувственность, в угоду которой он сделал меня своей игруш кой». Известно, что фабула «Кэса и Морито», заимствованная Акутагавой из японской средневековой эпопеи XIII века, содержала другую схему: «Кэса, образцовая супруга, боясь, что Морито, домогающийся ее, решится на убийство мужа, сама побуждает его к преступлению в надежде на то, что ей удастся заменить собою супруга. Знаменательно, что Акутага¬ ва, в корне меняя старую схему, создает ситуацию инфер нальную, в духе «надрывов» и мучительств, испытываемых героями и героинями Достоевского — Настасьей Филиппов ной, Лизой Тушиной, Рогожиным, Митей Карамазовым. Но Акутагава не совершал насилия над своими героями, 7 Л. Сараскина 193





обрекая их на тяжкие душевные муки «по Достоевскому». И инфернальность, надрывы в его новеллах — это не вульгарно трактуемая «достоевщина». Показывая роковые бури, про исходящие в душе человека, перенося на японскую почву русские страсти, Акутагава утверждал их универсальный смысл. Школа Достоевского давала японскому писателю смелость и бесстрашие для анализа таких внутренних процес сов, которые беспощадно освещают все темное, косное, злое в самых потаенных уголках души. И словно бы подчеркивая вненациональный, вневременной характер подобных ситуаций и переживаний, Акутагава включает в повествование о Кэса и Морито строфу старояпонских стихотворений — «имае»: О душа, о сердце человека! Ты, как непроглядный мрак, темно и глухо. Ты горишь одним огнем — страстей нечистых, Угасаешь без следа, и вот вся жизнь! У героев Акутагавы, как и у героев Достоевского, все всерьез, битва добра и зла в их душе, в их сердце — не на жизнь, а на смерть, ибо они, говоря словами Версилова из «Подростка», «одного безумия люди». Но не только чувством, страстью бывают одержимы они. В такой же мере, как страсть, ими владеет идея. Так же, как у Достоевского, идея в творчестве Акутагавы не существует отдельно от человека, а обладает судьбоносной силой. И от того, в какие отношения к идее поставит себя человек, как подчинит она ум и душу, зависят его миросозерцание и сама жизнь. Человек, соблазненный идеей — будь то христианская вера или философские воззрения японцев, традиционная японская мораль или социалистическое учение, индивидуа листические теории или идеология самурая (бусидо), — от дается ей страстно, отчаянно и самозабвенно, проверяя жизнью то, что он исповедует. Акутагава — дитя своего века, атеистического и мате риалистического. В еще большей мере, чем Достоевский, он «дитя неверия и сомнения». «Мой материализм неизбежно отвергал любую мистику», — признавался Акутагава. Но хотя его новеллы на «христианские» темы полны иронии, а порой и сарказма, он отдает дань той силе религиозного чувства, тому преклонению, которое испытывают к своей вере ее при верженцы. Его верующие (независимо от содержания их

194

веры) — это истинные мученики, идущие за своего бога до смертного конца. Акутагава исследует не саму веру, ее догма ты, обряды, каноны и ритуалы, сфера его художнических интересов — субъективный мир верующего человека. Новеллы Акутагавы о христианстве в Японии воспри нимаются как этюды и вариации на одну из ключевых тем, волновавших Достоевского и нашедших отражение в «Ле генде о "Великом Инквизиторе», — темы веры и чуда. «Так ли создана природа человеческая, чтоб отвергнуть чудо и в такие страшные моменты жизни, моменты самых страшных основ ных и мучительных душевных вопросов своих оставаться лишь со свободным решением сердца? — спрашивает Инквизитор у Христа. — О, ты знал, что подвиг твой сохранится в книгах, достигнет глубины времен и последних пределов земли, и по надеялся, что, следуя тебе, и человек останется с богом, не нуждаясь в чуде. Но ты не знал, что чуть лишь человек отверг нет чудо, то тотчас отвергнет и бога, ибо человек ищет не столь ко бога, сколько чудес». В «Братьях Карамазовых» слово Инквизитора нравствен но дискредитировано; всеобщее ожидание чуда нетленности после смерти старца Зосимы квалифицируется в романе как искушение, минутная обида Алеши на бога — как соблазн; обывательское, потребительское отношение к вере не находит у Достоевского сочувствия. «Ибо и Иудеи требуют чудес, и Елли- ны ищут мудрости; А мы проповедуем Христа распятого, для Иудеев соблазн, а Для Еллинов безумие, Для самих же при званных, Иудеев и Еллинов, Христа, Божию силу и Божию премудрость», — сказано у апостола Павла (Первое послание к коринфянам, гл. 1, 22–24). Именно так веруют «призванные» у Акутагавы. Не вера от чуда, а чудо от веры — этот мотив настойчиво повторяется в новеллах японского писателя. Искренняя вера, наивная и простодушная, спасла от безумия мать и воскресила дочь, умершую от тифа («Показания Огата Рёсай», 1917). Само отверженные подвиги на грани чуда совершает во имя веры, безграничной любви и сострадания дэусу (Христу) Лоренцо, девушка-христианка, облаченная в мужской костюм; сила ее мученической веры преображает злых, оклеветавших девушку людей («Смерть христианина», 1918). Заболевшая дурной болезнью проститутка чудесным образом исцеляется после ночи, проведенной с таинственным иностранцем, как две капли воды похожим на Христа с бронзового распятия. И неважно то, что за Христа принят жулик и пьяница журналист: дело не в нем, а в той бескорыстной и бесхитростной, детски на- 7*