Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 108

89

«Я — не литератор…» («Подросток»)

Освобождение от подпольной идеи, взросление и мужание Аркадия Долгорукого также строятся как процессы, напря мую связанные с отношением героя-рассказчика к литератор ству, к писательскому занятию. «Записки» Аркадия составлены год спустя после событий, длившихся четыре месяца. Время, в течение которого он пишет текст, хотя и не имеет точных границ, тем не менее отчетливо протяженно, и эта длительность заключает в себе принципи альное содержание. Собственно говоря, духовная эволюция Аркадия Долгорукого происходит не в те четыре месяца, ког да он действовал, а в то «постсюжетное» время, когда он в своих «записках» осмысливал происшедшее. Его записывание, как он сам признается, явилось следстви ем внутренней потребности — осознать все случившееся, дать себе по возможности полный отчет. Он приступает к делу, рассчитывая на строгую протокольность записей, чуждую «со чинительству» как таковому: «Я записываю лишь события, уклоняясь всеми силами от всего постороннего, а главное — от литературных красот… Я — не литератор, литератором быть не хочу и тащить внутренность души моей и красивое описа ние чувств на их литературный рынок почел бы неприличием и подлостью». Поначалу литературный труд ему нравственно не приемлем, репутация писательского дела заведомо непри лична, почти непристойна — «до того развратительно дей ствует на человека всякое литературное занятие, хотя бы и предпринимаемое единственно для себя». Но по мере работы над рукописью Аркадий как-то неза метно избавляется от столь сильного негативизма. Всякий раз он обращается к читателям и делится с ними своими труднос тями, сомнениями, опасениями: «Может, я очень худо сделал, что сел писать: внутри безмерно больше остается, чем то, что выходит на словах. Ваша мысль, хотя бы и дурная, пока при вас, — всегда глубже, а на словах — смешнее и бесчестнее». Его волнуют уже не внешние, честолюбивые обстоятельства, а моменты внутренние, рабочие, начатое дело требует честнос ти и мужества. Тем, которые только лгут, размышляет Подрос ток, им легко; «а я стараюсь писать всю правду: это ужасно трудно!». И уже в самый разгар работы Аркадий вдруг начинает понимать, что, как бы ни соблазни тельно было сосредоточиться на «других», «вся правда» — это прежде всего правда о себе самом! Школа «припоминания и записывания» не прошла даром:

90

основные, фундаментальные законы творчества усваивались молодым автором на собственной практике и в рабочем по рядке. «Я описываю и хочу описать других, а не себя, а если сам все подвертываюсь, то это — только грустная ошибка, потому что никак нельзя миновать, как бы я ни желал того». Логика «записок» неминуемо вела к исповеди, желание «всей правды» делало эту исповедь честной и искренной, очи стительная сила откровенного слова была во благо исповедую щемуся, и Аркадий считает своим долгом «втиснуть в самую середину записок» уведомление о том, что он «переменился те перь радикально» и «стал совсем другим человеком». Эти перемены становятся еще более ощутимыми к концу «записок». Окрепло его перо, заботы о форме изложения, о сти ле и слоге (то есть о так называемых литературных красотах) уже не кажутся ему прихотью или блажью — особенности своей манеры он обсуждает вслух, давая читателю все необхо димые разъяснения. Законченную рукопись он воспринимает глазами художника, сознавая, что «внутренность души» его может, должна быть интересна и другим людям. Поэтому мысль о «литературном рынке» — то есть о чи тающей публике — перестает казаться ему неприличием и подлостью, напротив: желание, чтобы его литературный труд увидел свет, становится естественным и закономерным. И Ар кадий сам продвигает «записки» к читателю. «Мне просто и неудержимо захотелось услышать мнение… совершенно по стороннего и даже несколько холодного эгоиста, но бесспорно умного человека», — признается он и отсылает рукопись своему московскому воспитателю Николаю Семеновичу, предостав ляя ему право на читательский и критический суд. Хлопоты Аркадия как начинающего и еще не уверенного в себе литератора простираются еще глубже — его заботит дальнейшее «прохождение рукописи»; и, вопреки своему давне му категорическому заявлению «литератором быть не хочу», он, по распространенному обычаю, помещает в качестве послесло вия к «запискам» отзыв-рекомендацию критика-рецензента. Литературное дело, предпринятое под влиянием сильного впечатления, с честными намерениями и непреложным требо ванием «всей правды», не развращает, а выпрямляет человека, выстраивает его, организует память и восприятие, обостряет Ум, возвышает совесть — это убеждение далось Аркадию Долгорукому большой ценой. «Я писал, слишком вообра жая себя таким именно, каким был в каждую из тех минут, ко торые описывал», — заключает он. Заново пережитые, воскре шенные в слове мгновения боли и обиды, жгучего стыда и

91





раскаяния дали ему счастье осознать главное: «Кончив же записки и дописав последнюю строчку, я вдруг почувствовал, что перевоспитал себя самого, именно процессом припоминания и записывания». «А хорошая вещь литература… очень хорошая… Глубокая вещь!»

Время роста и воспитания

Замечательное пристрастие Достоевского к герою-рассказ- чику, говорящему в голос, от первого лица, особое, в общем уникальное доверие к нему, позволяющее перепоручать мысли и чувства самые глубокие и сокровенные, — феномен хорошо известный и достаточно подробно описанный. «Особенно ве рил Достоевский в своих рассказчиков, — констатирует Д. С. Лихачев, — тех, кого он создавал, чтобы рассказывать или записывать события вместо себя… Он мог верить… что некото рые события, случившиеся с его героями, произошли с ним са мим: он создавал не только многочисленных рассказчиков и хроникеров своих произведений, но творил и самого себя. Жизнь была для него в какой-то мере «самотворчеством», и между ним и его рассказчиком была некая духовная бли зость — близость в облике, манере, в азартном отношении к жизни, в самобичевании… Достоевскому… рассказчики и хро никеры были нужны, чтобы ввести самого себя в действие, максимально это действие объективировать» 1 Вместе с этим, конечно же несомненным, фактом есть еще и другое, может быть, не столь очевидное обстоятельство. Ав торы записок и мемуаров, воспоминатели и мечтатели, сочи нители стихов и романов — все, кому в произведениях Досто евского предоставлено право голоса и право высказывания «от себя», все они создают совокупный художественный образ писателя, литератора, а их деятельность — художественный образ литературного труда и творчества. «Чужие рукописи» и работа над ними вымышленных авторов — это неустанный эксперимент-поиск основных фундаментальных законов твор чества и его воздействия на все сферы человеческой жизни, и в первую очередь — на жизнь и судьбу творца-художника. «Чтобы написать роман, надо запастись прежде одним или несколькими сильными впечатлениями, пережитыми сердцем авто- 1 Лихачев Д. С. Литература — реальность — литература. Л., 1981, с. 55–56.

92

pa дeйствительно»(16, 10), — писал Достоевский в черновиках к «Подростку». Исследуя, как судьба «чужой рукописи» зависит от сильных впечатлений, пережитых авто ром, героем-сочинителем, от затраченного им труда, чистоты помыслов и бескорыстия ожиданий, Достоевский вырабатывал в полном смысле стратегию творческого про цесса, которая в свою очередь определяла и судьбу худож- ника-творца. «Я… всегда верил в силу гуманного, эстетически выражен ного впечатления. Впечатления мало-помалу накопляются, пробивают с развитием сердечную кору, проникают в самое сердце, в самую суть и формируют человека. Слово, — слово великое дело! А к сформированному погуманнее человеку по лучше привьются всякие специальности. Человек-то этот еще не совсем сформирован у нас — вот беда!» (19, 109) — эти убеждения Достоевского определили первостепенный интерес его героев к литературе как к сфере деятельности, жизненному поприщу. Представления о высоком звании литератора, о слу жении литературе, с ее репутацией серьезного, общественно значимого дела, едва ли не единственно возможного в России, были унаследованы героями Достоевского от самого писателя. «Если есть у нас не совсем дилетантская деятельность, то это литературная деятельность, — подчеркивал Достоевский. — …Мы так разрозненны, мы жаждем нравственного убеждения, направленья… Мы даже видим, что нам еще много надо бы сде лать в этом смысле и что многое в этом смысле еще не сделано. Вот почему я думаю, что настоящее время даже наиболее литературное: одним словом, время роста и воспитания, самосознания, время нравственного развития, которого нам еще слишком недостает» (19, 109). Неудивительно, что и героям Достоевского сочинительство как попытка творчества представляется огромной силой, способной удержать и спасти. Человек, взявшийся за перо, хо тя бы единственно для себя, совершающий труд «припомина ния и записывания», — это не потерянный человек: он обла дает могучим, ни с чем другим не сравнимым, потенциалом спасения. Литературное занятие становится для него при станью, способом, стимулом, а потом и целью жизни. В художественном мире Достоевского такое представление о роли писательского труда в человеческой жизни имеет мощ ное силовое поле. Литература как точка приложения сил, как образ жизни, как возможность общественного служения и средство очеловечивания оказывается самой предпочитаемой сферой деятельности, предметом мечтаний, честолюбивых