Страница 9 из 14
Зная методы работы диверсантов из «Черного тумана» и других спецподразделений абвера, а также принципы выбора маршрутов движения, в том числе и выхода назад после проведения очередной операции, Радовский без особого труда мог найти след Юнкерна.
Полдня Радовский провел на опушке леса, наблюдая за выселками. И сразу обнаружил чужого. Чужой сидел на короткой лавочке возле колодца и что-то тесал топориком. Потом он рассмотрел, что в руках его был вовсе не топор, а саперная лопатка.
Не таится, подумал Радовский. Странно. Как будто кого-то ждет.
На Юнкерне была гражданская одежда, поношенная красноармейская шапка без звездочки. Похоже, приготовился к переходу линии фронта. Возможно, здесь, на выселках, у него есть свой человек. Оставленный связник, агент или даже резидент. Место вполне подходящее, тихое. Юнкерн был бодр, двигался уверенно, никаких признаков ранения не заметно. Значит, там, в лесу, он ловко имитировал ранение. Вполне в его духе. Идти на выселки нельзя. Во-первых, возможно, Юнкерн наблюдал бойню в лагере и, следовательно, мог узнать Радовского. Во-вторых, неизвестно, кому подставишь спину. В-третьих, Юнкерн мгновенно сообразит, кто идет по его следу, и тут же станет очевидным весь предыдущий сюжет. Ничего не оставалось, как ждать его в лесу. Но когда он выйдет? А вдруг, решит просидеть на выселках еще сутки-другие? Ждать. В любом случае – ждать.
Юнкерн покинул выселки ровно через три часа, когда начало темнеть. Один. Никто его не провожал. Никто, кроме Радовского, не ждал его в лесу. Вышел дорогой на юго-восток. В лесу огляделся, прислушался, сошел с проселка в березняк и повернул на запад. За спиной торчала простая дорожная котомка. Видимо, с запасом еды. И, похоже, никакого оружия. Значит, решил переходить линию фронта. Что ж, пусть уходит. Лишь бы ушел. Лишь бы подальше от озера и хутора. Подальше от Прудков и его семьи. Трогать его не надо. Иначе пришлют новую группу для поисков и проверки. А это – новая опасность для хуторян.
Радовский тоже решил возвращаться. Пора. Возможно, его уже считают погибшим. Или попавшим в руки Смерша. Будут проверять. Конечно, будут. Что ж, пусть проверяют. Версия у него уже готова. Тем более что подобную будет излагать и Юнкерн, когда явится в свой штаб. Нужно, чтобы их версии сошлись в главном. Большевики усилили охрану своих объектов. Патрули, Смерш. Теперь многие абвергруппы, засылаемые в советский тыл, будут сталкиваться с большими трудностями. Когда Радовский окончательно убедился в том, что Юнкерн идет к фронту, когда определился маршрут выхода, он решил, что лучше будет, если Юнкерн выйдет следом за ним, а не наоборот. В донесении потом все придется указать, в том числе квадрат перехода линии фронта и точное время. Немецкий патруль, на который они неминуемо выйдут, тоже зафиксирует время.
Он шел и думал о своей дальнейшей судьбе. И вдруг понял, что это не имеет смысла. Что лучше не искушать себя, не терзать остатков того, что необходимо было сохранить. Там, в глубине души, куда не заглянет никакая проверка.
Вспомнился разговор с Воронцовым. Воронцов… Мальчишка. Его романтические помыслы столкнулись с жестокой реальностью войны. Война разорвала не только территорию, где четко определены позиции и линии сторон: тут – свои, там – противник. Война расколола и своих. Радовский это хорошо наблюдал на примере своей абвершколы. Постоянное напряжение двух полюсов, которые в любой момент готовы схватиться и перервать друг другу глотки. Конечно же понял непростую суть войны и Воронцов. Во всяком случае, начал понимать. И не знает теперь, что делать с тем, что видит и чувствует. Поделиться, похоже, не с кем. Опасно. На внутреннюю смуту накладывается усталость. Чудовищная усталость, которую способен выдержать не каждый.
И все же Курсант счастливый человек. Путь его ясен. И война его ясна. Он носит погоны армии, которая защищает свою землю, свой народ. Сталин объявил войну Отечественной. Великой Отечественной. Для русского сердца сразу появилась благодатная пища. Пахнуло славной историей. 1812 годом. Изгнанием Наполеона из России. Совпадают даже детали. Московский пожар уже позади. Позади Бородино, Тарутино и Малоярославец, в том числе и буквально, географически. Что впереди? Впереди, как известно любому школьнику, Березина. Что ж, Сталин попал в точку. Он чувствует свой народ. И прекрасно видит своего врага. Он уже предугадывает дальнейшие шаги и жесты Гитлера. Немцы предсказуемы. А Сталин хитер, если не сказать большего – мудр. Кто бы мог подумать, что из этого грузинского боевика выйдет такой мудрый и хитрый политик.
Об этом они тоже разговаривали с Курсантом. Вначале тот упорно молчал. Потом разговорился. Рухнула наконец та преграда, которая разделяла их. Потому что, по большому счету, объединяло их гораздо большее. Радовский знал, что подобные разговоры идут и в его боевой группе, и среди курсантов школы. Подонков и приспособленцев и в его роте хватало, но их было все же значительно меньше, чем тех, кто хотел воевать за новую Россию. За Россию без большевиков и без немцев.
И все же Курсант четко определил черту, за которую старался не заступать ни сам, ни пускать за нее кого-либо другого. Радовский сразу ее почувствовал, ту явно ощутимую грань между людьми, которую лучше не заступать. В противном случае человек мгновенно закроется для тебя и отдалится. И будет уже иначе воспринимать и твои слова, и поступки. С годами он научился принимать в людях многое.
Вскоре Курсант снова заговорил о возможности для Радовского остаться по эту сторону фронта, о том, что штрафная рота – не самый худший путь назад, домой. Он так и сказал: «Домой». Произнес это слово после паузы, во время которой, очевидно, решал, уместным ли будет оно в их разговоре. Бывают слова среди множества слов, которые обязывают ко многому и которые имеют гораздо больший смысл, чем это можно предположить даже во время разговора посвященных.
И тогда Радовский довольно резко ответил:
– Нет, Александр Григорьевич, за еврейский рай я воевать не буду.
– Я вас, Георгий Алексеевич, не понимаю. В Красной Армии воюют все национальности и все народы нашей страны. В том числе и евреи. И гибнут так же, как и другие солдаты. И в братских могилах лежат рядом. – В какое-то мгновение Воронцов понял, что говорит неубедительно, как незнакомый замполит в чужом подразделении.
– Да-да… – Радовский покачал головой. Он даже не взглянул на Курсанта. Между ними снова обозначилась черта. Поднялась, словно из листьев искусной маскировки, та незримая железобетонная грань. И он отвернулся от нее.
Он все для себя решил. Вот только Аннушка и Алеша оставались где-то за пределами того, что он для себя определил как нечто, похожее на будущее. Возможно, самое ближайшее. Потому что дальше заглядывать бессмысленно. И глупо, и опасно. Он уже смирился с тем, что будущее у него и у его семьи может оказаться разным. У жены и сына – свое. У него, если таковое вообще возможно, – свое. Возвращение на родину оказалось невозможным. И никто не может помочь безысходной моей тоске…
В остальном все складывалось так, как он и задумывал, исходя из всех потерь и невозможностей. Выпало только одно – он не смог побывать на могилах отца и матери. Хотел попрощаться с ними. С дубами над мощеной дорогой. С руинами дома и усадьбы. С заросшим прудом. Со всем тем, что составляло лучшую часть прошлого. И когда он понял, что в усадьбе он побывать не сможет, закрыл глаза и мысленно вышел на дорогу, на тот до боли знакомый проселок, который с годами совершенно не изменился, – Радовский это знал! – прошел до дома, до крыльца, но в дом не вошел, а свернул в глубину парка. Вскоре под ногами почувствовал твердость булыжников. Над головой смыкались ветви вековых дубов. Ветер гулял в них и шуршал остатками терракотовой листвы. Какие-то поздние птички, возможно, из тех, самых верных и невзыскательных, что остаются зимовать здесь, в России, перелетали с ветки на ветку, осыпали вниз, к его ногам, кусочки отмершей коры и лишайника, в которых выискивали для себя пропитание. Впереди показалась церковь. Но и туда он не пошел. Наверняка там хранится какой-нибудь колхозный инвентарь. Или жалкие остатки его после очередного грабежа. Что еще могла устроить в божьем храме безбожная власть? Странно, Радовский никогда не испытывал ненависти к людям, которые жили и теперь живут вокруг усадьбы. Хотя наверняка многие из них приложили руку к тому, чтобы и дом, и службы, и парк оказались в таком жалком состоянии. Когда-то двадцать лет назад местные жители растаскивали по своим дворам колхозное добро. С беспощадным ожесточением. Но теперь не надо думать и об этом. Нет, не надо, заклинал он себя. Только – о прошлом. Только – о самом дорогом. Он свернул на стежку. Летом она всегда сырая. Только в самую жару высыхает и становится ослепительно-белой, почти меловой. Теперь же она скована морозцем и покрыта снегом. Да-да, ведь уже выпал снег. Снег хрустит под ногами. Удивительные звуки, как будто живые, зримые. Где он мог слышать их? Пожалуй, нигде больше. И никогда больше. Только там, на родине. Здесь, на родине, поправил он себя. И только тогда. А вот и родные холмики. Тщательно отшлифованные массивные камни-надгробия с надписями. Здесь лежат все. Весь род Радовских. Камни покрылись дымчато-зеленым лишаем и мохом. Это уже не просто годы, а десятилетия, времена… Он попрощался с родителями, с дедами и прадедами и замер. Замер в ожидании: что скажут ему они, когда решение уже принято? Нет ни звука, ни шепота. Тишина. Запах пожухлой листвы, тронутой медленным тленом. Так пахнут все кладбища мира. Так пахнут века. Откуда я пришел, не знаю… Не знаю я, куда уйду…[3]