Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 70

Словно призраки, солдаты стали выскакивать из саней на снег и залегли — к чему быть легкой мишенью для невидимого противника? Дальше всех расположился Шванеке со своим «МГ-42». Унтер-офицер Бортке дополз до пулеметчика и, чуть приподняв сползшую на лоб каску, сообщил:

— Мина. И еще какая! На бронепоезд бы хватило!

Они быстро осмотрели местность. Куст за кустом, выемку за выемкой.

— Погодите.

Шванеке в раздумье уставился на островки кустов. Он чуял, что опасность исходит именно оттуда. Внутренний голос подсказывал ему, что те, кто подложил мину, неподалеку. Уперев приклад в плечо, он дал короткую очередь сначала чуть выше кустов, потом прочесал ветви у самой земли. Тарахтенье пулемета все восприняли чуть ли не как избавление. Туг и там залегшие в снегу солдаты стали поднимать головы, подползать друг к другу, собираясь в группы.

Тартюхин с Деньковым лежали, зарывшись в снег. Пули Шванеке свистели в считаных сантиметрах над их головами. Тартюхин снов сощурил свои и без того узкие глаза.

— Это он! Снова он! Я чувствую, что это он! По тому, как он стреляет! — бормотал Петр.

Свистя, пули срезали обледенелые ветки и уносились прочь.

— Никого! — заключил Бортке. — Я же говорил, они убрались.

Подняв руку, унтер-офицер скомандовал:

— Всем собраться! На сани!

Темные фигуры, выбравшись из снега, метнулись к саням. Тут же в ночной тишине зарокотали двигатели. Кентроп вместе со Шванеке прошлись к месту взрыва. Шванеке шел, повесив ручной пулемет на шею, готовый в любую секунду дать очередь. Воронка разверзлась по всей ширине дороги — зияющая, темная яма.

— Да, этого нам с лихвой хватило бы! — заключил Кентроп. — Снова повезло!

Тартюхин тем временем во все глаза смотрел на человека с ручным пулеметом, и чем пристальнее всматривался, тем сильнее ощущалась дрожь, охватывавшая его широкоплечую и приземистую фигуру. Желая успокоить его, Сергей положил руку на плечо товарищу:

— Уймись!

— Но товарищ старший лейтенант! Это ведь он! Он! — прошептал в ответ Петр.

— Ничего-ничего, мы еще до него доберемся, Петр, это я тебе обещаю. Дай только срок.

Они видели, как отъезжали сани, вскоре тарахтенье моторов затихло вдали.

— Я возвращаюсь в Оршу, — сообщил старший лейтенант. — Передай товарищам в лесу, чтобы пока отдыхали. Через три дня я вернусь с новыми приказами. Я встречаюсь с товарищем генералом.

— А где тебя искать в случае чего?

— У Тани.

Тартюхин усмехнулся и прицокнул языком. Сергей свирепо взглянул на него, но промолчал. Выбравшись из кустов, он зябко поежился и похлопал себя по бокам, чтобы согреться.

Небо над лесом едва заметно светлело — занималось утро.

Сергей шел по дороге. Дойдя до воронки, он на секунду задержался и, окинув огромную яму взором, пожал плечами:

— Не вышло! Ну ничего, в следующий раз определенно выйдет!

И торопливо зашагал в сторону Бабиничей.

По полю тащились грубо сколоченные сани. Федя, сержант Красной Армии под видом нищего крестьянина, помахал ему рукой.

— Что нового?

— Никаких новостей, товарищ старший лейтенант.

— Давай прямо в Оршу. В Бабиничи заезжать не будем.

По пути к Днепру им не попалось ни одного немецкого солдата. Сергей улыбнулся про себя.

— Эти просторы — их погибель, — медленно произнес он. — Ну как, скажи мне, как несчастное суденышко, жалкая скорлупка может считать открытый океан своей вотчиной?

В Бабиничах обер-лейтенант Вернер не поверил глазам — сюда пожаловал Фриц Беферн собственной персоной. Этот визит воспринимался как явление из другого мира. Вернер в этот момент еще лежал в постели.

— Доброе утро, герр Вернер! — приветствовал его нежданный гость, лихо щелкнув каблуками. Вернер, взглянув на часы, убедился, что стрелки показывают четыре утра.



— Здравия желаю! — упавшим голосом ответил он, гадая, какого черта понадобилось этому проныре здесь, да еще ни свет ни заря. Накинув мундир, Вернер провел ладонью по взъерошенным волосам.

— Я здесь по службе. Как представитель командира батальона. Осмотреть, как обстоят дела на вашем участке, — подчеркнуто официальным тоном сообщил Беферн.

— Милости просим.

Вернер поднялся:

— Время, надо сказать, вы выбрали для этого самое подходящее… На час ночи у нас было трое убитых и семеро раненых. Сколько их на данный момент, сказать пока не могу — не знаю.

— Партизаны?

— Нет, на этот раз не они. Если бы партизаны, я бы уже…

Вернер недоговорил. Усмехнувшись, он уселся на постели, взял в руки дымящуюся чашку с чаем.

— Теперь это были уже регулярные войска. Мои люди задействованы на оборудовании позиций на участке шириной 12 километров, причем в зоне видимости противника. Иногда наша активность начинает действовать русским на нервы, вот они и наносят нам шумные визиты. Чтобы лишний раз напомнить нам — мол, вы не особенно зарывайтесь — мы пока что здесь, неподалеку.

— Да, все это весьма неприятно.

Беферн, усевшись, огляделся:

— У вас есть карта? Должна быть, и с нанесенным на нее вверенным вам участком.

— Да-да, конечно, карта у меня есть. Только к чему она? Давайте сейчас выйдем на свежий воздух, и вы собственными глазами осмотрите все. Уже светает, впрочем, здесь и не темнеет-то по-настоящему.

— Вы говорите — в зоне видимости противника? — помедлив, переспросил Беферн.

— Ну а что, собственно, такого? Мои люди работают, мы с вами спокойно можем взглянуть на них, — ответил Вернер.

— Не забывайте — все они законно приговорены к пребыванию в штрафном батальоне.

— А мы с вами, будучи офицерами, обязаны служить им примером, — невозмутимо произнес Вернер.

Беферн бросил искоса взгляд на руки Вернера:

— Хорошо, идемте!

Позже они, чуть отойдя за Бабиничи, оглядели в бинокли линию обороны русских и рывших окопы солдат штрафбата. Все они были в русских шинелях и шапках, снятых с погибших русских. Эти серые шинели были в 999-м штрафном батальоне в большом почете — теплые, не продуваемые морозным ветром. Вернер воздержался от визита к уже прорытым траншеям будущей тыловой позиции. Не следовало лишний раз привлекать внимание русских артиллеристов и провоцировать противника. И дело, разумеется, было не в драгоценной особе Беферна, просто лишние потери в роте были явно ни к чему.

— И какова ежедневная норма выработки? — спросил Беферн, опуская бинокль.

— Как и предусмотрено распоряжением свыше.

Обер-лейтенант Вернер поднял воротник шинели. Холод проникал через тонкую ткань, добираясь до самых костей.

— А у Обермайера?

— Как я полагаю, та же. Ему еще тяжелее приходится. У него по фронту русские минометчики, кроме того, его участок в зоне обстрела полевой артиллерии русских. У них там целый дивизион. И, надо сказать, они в полной мере используют свои преимущества. Не упускают возможности поддать ему жару…

Обер-лейтенант Беферн удовлетворенным взором окинул бескрайнее заснеженное поле. Фронт! Какое же все-таки непередаваемое чувство — ты на фронте! Ты — солдат фюрера! Защитник Германии от нашествия азиатов! Откуда было знать этому зеленому, восторженному офицерику, что ему оставались считаные дни быть солдатом фюрера. Разве мог он догадываться, что в последние мгновения жизни он будет думать не о своем фюрере, не о Германии, не о воинской славе и не о наградах, а о матери — женщине, всегда представлявшейся ему старомодной мещанкой, которая, к его великому огорчению и злости, мало что могла понять в высоких идеалах своих мужа и сына…

Юлия Дойчман писала:

«Мой дорогой и любимый Эрнст!

Пишу тебе уже пятое письмо. Уже пятое по счету из тех, которые я так и не брошу в почтовый ящик. Мечтательные девчонки в молодости пишут дневники. Если их спросить почему, они утверждают, что, дескать, пишут для себя, мол, им так нравится, и все. Те, которые чуть поумнее, говорят, что это помогает им обрести стройность мысли. Но всех их объединяет одно — вести дневник для них самоцель. Однако на деле выходит так, что каждая их строчка посвящена кому-то. Не конкретному мужчине или юноше, а некоему принцу, появления которого они ждут — вот настанет день, и придет он, единственный, который возьмет меня за руку и поведет туда, где плещет волнами океан любви… Я уже не молоденькая девушка и не жду принца на белом коне, как это случается в 16–17 лет. Никаких принцев нет в природе. Но есть одно, что меня роднит с той, семнадцатилетней Юлией: сердце мое наполняют любовь и ожидание. Ты — мой принц, и эти письма к тебе — мой дневник. Если говорить откровенно, ты временами был весьма невнимательным, рассеянным принцем, на которого нередко нападало дурное настроение, иногда ворчливым брюзгой, иногда ершистым, и я не верю, что ты когда-нибудь станешь другим. Но что стоила бы любовь, если бы мы не любили человека просто так? Независимо от его слабостей и добродетелей? Ты всегда считал меня уверенной в себе, энергичной. Боюсь, иногда даже синим чулком. Вероятно, не без оснований. Но теперь, теперь я уже не та. Теперь я беспомощная, истосковавшаяся, боязливая, мне внушает страх и настоящее, и будущее, как ближайшее, так и отдаленное…

Пару дней назад доктор Кукиль решил вывести меня в свет: представляешь, тот самый доктор Кукиль, который и вынес тебе окончательный приговор. Мне кажется, он понимает, что к нему ничего, кроме ненависти и презрения, не испытываю, но ведет себя так, будто ничего не произошло. Я почти уверена, что он не может не задумываться о той роли, какую сыграл в судилище над тобой, и о той весьма неблаговидной роли, которую продолжает играть и поныне, — вынужден играть, как он утверждает.

Он пригласил меня в какой-то боснийский подвальчик, а потом ему вздумалось тащить меня еще и на танцы. Разумеется, я отказалась. И спросила его, как он может танцевать с той, чей муж по его милости оказался в штрафном батальоне. Что он мне ответил, я уже не помню, да это меня и не интересовало — просто мне было тошно глядеть на его откормленную, лоснящуюся физиономию. Как тошно глядеть на все эти гладкие, ничего не выражающие лица кругом, лица тех, кто делает вид, будто ничего не происходит, будто ежедневно не гибнут сотни и тысячи людей, будто не существует узаконенного убийства миллионов и миллионов, будто нет войны и всех ужасов, которые она несет с собой. Раньше я думала, что этот человек способен хоть что-то сделать для нас с тобой, помочь нам. Сейчас я уже так не думаю. Понимаю, что с моей стороны было легкомысленно и безответственно принять его приглашение, но я все же спросила его, как ему удается сидеть со мной в этом погребке с таким видом, будто вокруг сплошной рай, потягивать вино, болтать о всяких безделицах, в открытую охмурять женщину, чтобы побороть ее ненависть к нему и овладеть ею, и это когда неправедное правосудие ежеминутно осуждает на муки и гибель десятки людей. И, конечно же, и на этот раз на его физиономии не отразилось ничего: она так и осталась бесстрастной, неподвижной, непроницаемой. Правда, после он признался, причем таким тоном, какой услышала от него впервые: я очень одинок по ночам. И сны мои отнюдь не всегда легки и прекрасны… А с какой стати, позвольте спросить? Может, все же сподобился почувствовать вину? Осознать ее?

Сама не знаю, как это произошло, но в ту секунду мне стало его почти жаль. Вопреки всему. Разве зря нас, женщин, упрекают в неразумности? Стоит нам усмотреть в мужчине некое тайное горе или даже просто беспомощность, как взор наш тут же замутняют слезы сострадания. И мы готовы помогать ему, поддержать его; даже не удосужившись спросить себя, а достоин ли он нашей помощи и поддержки. Общение с этим человеком ума мне не прибавило. Иногда я задаю себе вопрос, неужели он на самом деле так самоуверен и самоупоен, так независим и тверд, каким пытается подать себя окружающим? Или же это просто безликое орудие в руках сильных, человек, который не в силах отыскать выхода из тупика, в который его завели тщеславие, алчность, властолюбие и стремление ни от кого и ни от чего не зависеть? Как бы то ни было, какие мысли меня ни одолевали бы, главного я никогда не упускаю. А главное для меня: вытащить тебя оттуда и добиться хотя бы твоего перевода в обычные части. Нет, зря я себя укоряла: мол, я забываю о миллионах других женщин, чьи мужья сейчас на фронте. Я не хочу быть исключением, хотя я, как и любая другая женщина, страстно желаю, чтобы эта война поскорее кончилась и чтобы ты снова был рядом. Но я никогда не смирюсь с навешенным на тебя ярлыком уголовного преступника, потому что уверена, что тебя осудили только за твое стремление помочь другим. Должна сказать, что в последние недели я не сидела сложа руки. Я повторно проделала всю твою работу с грибными культурами. Все шло быстрее, чем раньше, — не пришлось повторять всех прошлых ошибок, отнявших у тебя тогда столько драгоценного времени. Мне удалось вырастить несколько культур актиномицетов. Сейчас я занимаюсь тем, что пытаюсь изолировать наших с тобой старых знакомых — загадочных „убийц микробов“. Когда у меня будет достаточно „актинового материала“, больше чем тогда, когда ты предпринял ставший роковым для тебя эксперимент на себе, то последую твоему примеру. Уверена, что на этот раз он окажется успешным, потому что тогда у нас с тобой не было достаточно материала для эффективной терапии. Я твердо знаю, что ты сумел открыть мощное средство против возбудителей инфекции, гибельной для сотен тысяч людей в условиях войны. И поверь, уверенность моя основана не на любви к тебе. Это было бы слишком примитивно. Я в этом смысле человек неподкупный. Но чем чаще я над этим задумываюсь, тем сильнее моя уверенность в том, что мы с тобой на правильном пути. И если мой эксперимент окажется удачным, то тебя непременно выпустят.

А в остальном все как прежде: бомбежки, страхи, длиннющие очереди у продуктовых магазинов, осунувшиеся, печальные лица, голод, безнадежность и жалкие остатки пресловутой „воли к победе“, которую обязана демонстрировать наша германская нация. Между тем, что ежедневно видишь своими глазами, и тем, что пишут в газетах и о чем кричит радио, — настоящая пропасть. А я по-прежнему люблю тебя и страшно по тебе тоскую. Эрнст, я ни на минуту не забываю о тебе, думаю о тебе постоянно. Мысли и воспоминания о тебе придают мне сил, помогают преодолевать беспомощность и отчаяние, нередко готовые утопить меня. Ох, если бы ты только был рядом, если бы я могла прикоснуться к тебе, погладить тебя, провести пальцем по твоей небритой и жесткой, как щетка, щеке. Раньше я терпеть не могла твоей рыжей щетины, а теперь… Можешь вообще поставить крест на бритье. Можешь разбрасывать одежду по всей квартире, оставлять недопитые чашки кофе где угодно, хоть на полу. Можешь вообще вести себя как угодно, меня больше не будет злить то, что злило раньше, только, пожалуйста, оставайся рядом, не уезжай никуда, мой Эрнст… Доброй тебе ночи!»