Страница 4 из 52
— Лучшее помещение для работы, — быстро поправляюсь я.
— Тебе нужна отдельная комната?
Теперь уже теряюсь я. И рассказываю о конюшне, кривой табуретке и жировой лампе, подчеркивая всю тщетность своих попыток сосредоточиться на работе в таких условиях.
Она смеется и говорит, что позаботится об этом. И неожиданно добавляет:
— Ты можешь работать в трапезной. Я прикажу Торгильсу принести сюда дров, чтобы ты не мерз.
Я набираюсь мужества и говорю, как неразумно давать мне пергамент, чернила и перья.
— Это все равно что позволить викингу разделить ложе с красивой девушкой.
— Так ты познал насилие! — говорит она строго, но глаза ее смеются.
— Да, — отвечаю я.
— И ты уже исписал много пергамента?
— Часть, — отвечаю я и быстро добавляю:— Я могу и сам изготовить пергамент, если у меня будут телячьи или овечьи шкуры и известняк.
— Почему ты никогда не говорил мне, что владеешь и этим искусством? — резко спрашивает она. — Неужели ты не понимаешь, что я бы никогда не стала покупать дорогой пергамент, если бы знала, что один из моих рабов может сам изготовить его!
— Но до вчерашнего дня я не знал, что вам нужен пергамент, королева.
— Ты прав. — Она погружается в молчание, а затем спрашивает:— А что ты писал сегодня ночью?
— Ничего важного.
— Я хочу прочесть написанное тобой.
Это для меня неожиданно. Я не думал, что она умеет читать. Когда она просила меня показать письма и счета, я думал, что королева хочет посмотреть на латинские буквы и цифры. Как же я был глуп! Она христианка от рождения и была замужем за двумя христианскими конунгами. Конечно же, кто-то из священников научил ее писать. Но особенно хорошо читать она вряд ли умеет.
— Боюсь, у меня неразборчивый почерк, — писать было очень неудобно.
— В таком случае ты мне поможешь. Ты принес с собой этот пергамент?
— Да, высокочтимая госпожа.
Я неохотно достаю кусок кожи, который лежит в самом низу стопки пергаментов.
Она решительно берет его. Я знаю, что она имеет на это полное право. И тем не менее чувствую бессильную ярость — хоть и не помню, когда последний раз по-настоящему сердился.
Она медленно читает. Морщинка между бровями говорит о напряжении. Я писал очень неразборчиво и с сокращениями, так что мне часто приходится ей помогать.
Закончив чтение, она долго сидит в молчании. И серьезно смотрит на меня.
— Кефсе, — говорит она. — Пиши, что хочешь, но соблюдай рамки приличий. Я очень хочу читать, что ты пишешь, но не буду заставлять тебя давать мне твои записи.
Я чувствую облегчение и благодарность. И еще удивление. Когда я хочу встать на колени в знак благодарности, королева останавливает меня.
— Кажется, я начинаю понимать, что ты имеешь в виду, когда пишешь, как тяжело гордому человеку быть рабом. И ты никогда не был простым писцом. Поскольку писец может иметь лошадь, но он не выезжает на соколиную охоту. Это занятие хёвдингов.
Мне нечего ей ответить, и она взволнованно продолжает:
— Я не знаю, почему ты решил стать рабом, но у тебя есть семья, которая могла бы заплатить выкуп. И если сейчас ты изменил решение, тебе будет трудно связаться с родственниками.
Она останавливается и внимательно смотрит на меня.
— Ты хочешь вновь быть свободным? Я могу тебе помочь.
Если раньше я был просто удивлен, то теперь я сломлен. Это такое великодушное предложение, что у меня нет слов для благодарности. А она, конечно, думала, что я буду очень рад.
Вместо этого у меня возникает ощущение, что мне дали пощечину.
— Королева, — говорю я, — может ли человек, который был мертв в течение десяти зим, вернуться к жизни?
Она не понимает:
— Ты не хочешь принимать свободу в виде одолжения?
— И это тоже.
— Вчера ты предложил красиво переписать рукопись, а это стоит больших денег. Гораздо больше, чем один раб.
Мне наконец удается собраться с мыслями:
— По вашим законам раба должны принять в свободную семью, не так ли? Только после этого он может стать свободным.
— Это не относится к свободнорожденным. И к тому же принадлежащим к высокому роду.
— Обо мне давно отплакали, — отвечаю я. — И мои родственники уже поделили мое имущество. Неужели вы, королева Гуннхильд, думаете, что они захотят признать меня?
В ее глазах вспыхивает огонь:
— Если они откажутся принять тебя из-за жадности, то тогда они заслужили, чтобы ты заставил их отдать твое имущество при помощи оружия.
— У раба Кефсе нет оружия, — отвечаю я.
В ее глазах я замечаю разочарование и еще кое-что, что объясняет мне, почему она хочет освободить меня. На мои плечи ложится свинцовый груз ответственности, и я опускаюсь на колени:
— Deus, miserere.
— Что ты сказал?
Я встаю, все еще под влиянием увиденного:
— Я просил о милосердии Господнем.
— Ты странный, — говорит она. — Я предлагаю тебе свободу, а вместо благодарности ты просишь Бога о милосердии. Но поговорим об этом в другой раз.
Она неожиданно начинает смеяться:
— Как бы то ни было, но за один вечер я узнала о своих слугах больше, чем за всю жизнь!
— Я не хотел, королева, поставить вас в неудобное положение.
— А ты этого и не сделал. Лучше скажи, почему тебе не нравятся висы Хьяртана?
— Вы ждете ответа, королева?
— Да. Ведь ты позволил мне прочитать свое мнение о его искусстве. И если ты не объяснишь, почему не ценишь его как скальда, то поступишь некрасиво.
— Королева, — говорю я. — В стране, которую я раньше называл своей, нужно долго учиться, прежде чем человек получит право называться скальдом. Филид же должен знать больше скальда, а оллам больше филида и учиться по крайней мере двенадцать лет.
— Кто такой оллам?
— Человек, который знает все старинные сказания о богах и героях и все саги о королях, их жизни и подвигах. И кто знает все о жизни и чудесах святых. Кто может рассказать тысячи сказок. Кто пишет так же хорошо, как и рассказывает. И у кого такая острая память, что ему достаточно услышать сагу или предание один-единственный раз, чтобы запомнить и затем уже самому рассказывать ее. Кто знает все правила стихосложения и умеет ими пользоваться, кто готов взяться за любую форму песни и сделать ее такой сложной, что ни один из скальдов не сможет с ним тягаться. Он подобен королю и имеет почти равную с ним власть.
— А какое отношение все это имеет к песням Хьяртана? — спрашивает она.
— Хьяртан не оллам и не филид, и я бы даже не стал называть его скальдом, так плохо он складывает стихи. Но ему известно много чужих вис и песен, и большинство из них очень хорошие. Они могут показаться простыми человеку, привыкшему к более сложному стихосложению, но они искренни и талантливы. Они захватывают и впечатляют, как, например, украшенный резьбой форштевень — своими изощренными узорами и устрашающей красотой, крещенной в море и крови.
Я обрываю сам себя — я слишком поддался настроению.
— Простите, — говорю я. — Мне надо молчать, а не говорить.
— Я сама просила тебя говорить. И мне бы очень хотелось услышать песнь твоей страны, которую ты сам считаешь хорошей.
— В песнях часто встречаются разные виды рифм, и размер стиха все время меняется. Мне трудно это перевести. Вернее, просто невозможно.
— Тогда скажи вису на своем родном языке!
Я выбираю одну из вис, не слишком сложную:
— В твоем исполнении это напоминает прибой, — задумчиво говорит она. — А рифмы бьются друг о друга, как кипящие волны. О чем говорится в этой висе?
Я удивлен и через некоторое время отвечаю: