Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 35



Словно злой, бессильный, низкий враг. Побеждённый. Бегущий. И убегая, добивающий больных, раненых, слабых и беспомощных.

Задушила и ушла.

В тяжёлый, предрассветный час умерло много больных русских людей, истосковавшихся по свету.

Михайловский… Чехов…

В предрассветный час, в Кисловодске, почти воздухе Украйны, где в тёплой, летней, влажной, бархатной тьме задумчивых ночей шепчутся пирамидальные тополи, — окончил свою праведную жизнь Данила Лукич Мордовцев.

Он давно уже принадлежал историкам литературы.

Мордовцева-бойца знали наши отцы.

Мы застали его ветераном, добрым старым дедом, тихо и буколически доживавшим свой век в литературе.

Милая, славная фигура, вызывавшая добродушную улыбку.

Старый Афанасий Иванович, оторванный от родной Украйны и принуждённый проживать в столичном городе Санкт-Петербурге.

Старику холодно на Ингерманландском болоте, он кутается в бекешу, — в бекешу из настоящих полтавских смушек! — и мечтает:

— А там вишнёвые садочки. Тополи. Песня слышится. Старая, дедовская, запорожская. «Гой вы, казаченьки». Дивчины в венках из цветов с поля идут. Парубки лихо поют. Хозяйка кулеш варит, пар от него валит. Хорошо.

Такой образ, милый, кроткий, добродушный, слегка забавный, без обиды для него, — рисовался мне, как всему нашему поколению при словах:

— Дид Мордовцев.

Пока я не увидал настоящего, реального Данилы Лукича Мордовцева.

Это было в Петербурге, на памятном первом представлении «Контрабандистов».

Предупредив обо всём полицию, г. Суворин трусливо бежал в Москву.

Умывал в это время руки в «Славянском Базаре».

— Я ни при чём-с… Помилуйте-с… это без меня-с…

Его лакеи, наглые, как могут быть наглы лакеи, чувствующие себя безнаказанными, спрятавшись за спины полиции, травили:

— Жарь! Играй! Лупи!

По сцене ходили актёры и, — слов не было слышно за рёвом урагана в зале, — кривлялись и строили рожи публике.

Они напоминали глупых и скверных мальчишек и девчонок, которые в зверинце кривляются перед клеткой и дразнят зверя, зная, что он за решёткой и их не может тронуть.

В театре стоял ураган.

Ураган общественного негодования.

Заблаговременно призванная суворинскими лакеями полиция приступила к «водворению порядка».

Раздались вопли юношей, девушек.

Взрослые люди, мужчины, падали в партере в обморок при виде того, что творилось в ложах.

Тогда старик Мордовцев пошёл за кулисы.

Говорить. Усовещивать суворинских лакеев.

Результат получился, какого надо ждать от разговора с наглыми лакеями.

Мордовцев со слезами умолял их:

— Пожалейте молодёжь. Прекратите ваши безобразия!

Лакеи, спрятавшись за широкие полицейские спины, нагличали и поглумились над плачущим стариком:

— Не ввязывайтесь! Вы кто такой здесь будете? Дело полицейское! Полиция докажет, как скандальничать! Всех скрутим! Проваливайте!

Я увидел в первый раз в жизни Мордовцева, когда он выходил из-за кулис этого учреждения, после разговора с лакеями, сучившими кулаки.

Старик дрожал и весь трясся от рыданий.

По его морщинистым щекам градом текли слёзы.

В эту минуту он напоминал скорее короля Лира.

Поруганного, обиженного, раненого в сердце, бессильного и плачущего старческими, горькими, бессильными слезами.

Лира, над которым надругался дворецкий Гонерилья.

Вопли избиваемой в ложе девушки и слёзы старика.

Такова участь молодости и старости в этой стране.

И с этих пор образ «скорей короля Лира» заслонил в моём воображении образ «Афанасия Ивановича».

И с этих пор при имени Мордовцева мне представлялась не буколическая фигура старика в бекеше из настоящих полтавских смушек, а трагическая фигура рыдающего старика.

Человек слова, он разделял участь всех русских людей:

— Молчать.

Череп русского человека — тюрьма, где томятся, чахнут и умирают его истинные мысли.

Без надежды увидеть свет.

И только у нас возможны такие недоразумения.

Короля Лира считают благодушествующим Афанасием Ивановичем.

Потому что Лир молчит.



Человек живёт среди нас, и мы не знаем его.

Кинул ли он слово ненависти тем, кого он ненавидел всей своей исстрадавшейся старой душой?

Мог ли он кинуть открыто слово привета тем, кого любил и кому в душе посылал своё старческое благословение?

И все мы умираем в одиночестве.

Не подав истинного голоса ни друзьям ни врагам.

Словно отгороженные друг от друга непроницаемыми стенами тюремных казематов.

В одиночном заключении со своими мыслями, со своими чувствами.

Так истосковавшись по свету, по солнцу, по дне, — он умер в самый предрассветный час.

Не вымолвив:

— Ныне отпущаеши…

Как Симеон, не доживший до Сретения.

Самый тяжёлый гроб — гроб русского человека.

Словно свинцом налита его грудь. Она полна невыплаканных слёз.

О Вересаеве

«Wozu de

Доктор Приклонский кончил свой доклад против Вересаева, — и председатель объявил:

— Желающие возражать — благоволят записаться.

Немедленно записалось 16 врачей.

— Объявляю перерыв на 10 минут.

Вероятно, для того, чтобы доктор Приклонский мог проститься с близкими.

Перерыв кончился, г. Приклонский поднялся на подмостки и покорно сел за стол, покрытый сукном цвета крови, — около него за зловещим пюпитром, в декадентском стиле, стал первый возражатель.

— Вам будет так удобно? — спросил его председатель с любезной улыбкой великого инквизитора.

— Покорнейше благодарю! Мне будет так очень удобно! — сказал первый возражатель, со вкусом смотря на доктора Приклонского.

Аудитория затаила дыхание.

И началось.

Мне вспомнилась сцена из «Тараса Бульбы».

На помосте сидел г. Приклонский и около него стоял оппонент.

А перед помостом чернело море голов. И молодой шляхтич в толпе объяснял сидевшей рядом с ним хорошенькой панянке:

— Вот видите, дорогая Юзя, тот, который сидит, это и есть преступник. А тот, что стоит около за декадентским столом, будет его казнить.

— Что же он сделал такое? — кокетливо спрашивала хорошенькая Юзя.

— А сделал он, душенька Юзя, то, что обругал Вересаева. И за это его будут казнить. По переменкам казнить будут, красавица Юзя. Один устанет, другой казнить начнёт. Сначала ему отрубят руки, и он будет очень кричать. Потом ему отрубят ноги, и тогда он тоже будет очень кричать. А, наконец, и совсем отрубят голову. Тогда уж он больше кричать не будет!

И море голов волновалось в ожидании интересного зрелища.

На помост один за другим всходили врачи пожилые, юноши, люди с именами, неизвестные, приезжие, здешние — и рубили доктору Приклонскому руки и ноги.

И при каждом удачном и сильном ударе публика разражалась громом аплодисментов.

Поощряя:

— Ещё его! Bis!

Какой-то молодой человек так разгорячился, что вскочил и протестовал:

— Зачем доктор Приклонский возражает каждому оппоненту в отдельности? Пусть слушает не возражая!

Но доктор Приклонский, который очень кричал, когда ему отрубали руку или ногу, заявил, что он хочет кричать после каждого удара.

И пока шла эта бесконечная экзекуция, мне казалось, что у доктора Приклонского вот-вот вырвется тяжкий вздох и пронесётся с помоста над затихнувшей толпой:

— Батько Гиппократ, слышишь ли ты меня?

Из толпы раздастся голос старого, убелённого сединами практикующего врача, который ответит за Гиппократа:

— Слышу, мой сынку, слышу!

И вздрогнет толпа.

А казнь продолжалась.

Когда доктору Приклонскому отрубили руки и ноги, поднялся г. Ермилов, журналист, с явным намерением «и совсем отрубить голову».

Он размахнулся:

— Вы? Вы критик? Вы доктор? Вы… вы… вы фельетонист!

22

К чему этот шум? (нем.).