Страница 3 из 37
Одна из гробниц была особенно величественной, с высокими арками хороших пропорций. За ней высилась асимметричная стена, сложенная из кирпичей; солнце и дожди сделали её тёмной почти до черноты. Здесь висело запрещение рвать цветы; однако никто как будто не обращал на него особого внимания, и цветы всё равно продолжали рвать.
Позади аллеи эвкалиптов находился цветник, где были посажены розы; его окружала осыпающаяся стена. Цветник, с его великолепными розами содержался в исключительном порядке, трава всегда была зелёной и только что подстриженной. Похоже, сюда приходило не очень много людей, вы могли гулять вокруг в одиночестве, наблюдая, как за деревьями и куполом гробницы садится солнце. Особенно по вечерам, когда ложились длинные тёмные тени, здесь было очень спокойно – вдали от городского шума, вдали от нищеты и уродливого богатства. Цыгане пололи сорняки на лужайке. Это было прекрасное место, но человек постепенно портил его.
В одном из уединённых уголков лужайки сидел, скрестив ноги, человек; здесь же лежал и его велосипед. Он закрыл глаза, и губы его шевелились. В таком положении он находился более получаса, полностью оторванный от мира, от прохожих, от криков попугаев. Его тело оставалось совершенно неподвижным, в руках он держал чётки, прикрытые кусочком ткани, и движение пальцев было единственным движением, кроме шевелившихся губ, которое можно было увидеть. Он приходил сюда каждый день к вечеру, наверное, после дневной работы. Человеком он был, похоже, бедным, хотя и достаточно полным; он постоянно приходил в этот уголок, чтобы погрузиться в своё занятие. Если бы вы спросили его, что он делает, он ответил бы, что медитирует, повторяет какую-то молитву или мантру, и для него этого было вполне достаточно. Он находил в своём занятии утешение от монотонности повседневной жизни. Он сидел на лужайке в одиночестве. Позади него цвёл жасмин; земля была усыпана цветами, и красота данного мгновения окружала его. Но красоту эту он никогда не видел, ибо был поглощён красотой собственного изготовления.
Медитация – не повторение слов, не переживание видения, не культивирование безмолвия. Чётки и слова успокаивают склонный к болтовне ум, но это – разновидность самогипноза. С таким же успехом вы могли бы принять пилюлю.
Медитация – не погружение себя в мысленный стереотип или в очарование удовольствия. У медитации нет начала, а потому нет и конца.
Если вы говорите: «Сегодня я начну контролировать свои мысли, спокойно сидеть в позе для медитации и размеренно дышать», – значит, вы захвачены фокусами, которыми люди обманывают себя. Медитация – не в том, чтобы оказаться поглощённым какой-то грандиозной идеей или образом: это успокаивает человека только на данный момент, подобно тому, как ребёнок, поглощённый игрушкой, на какое-то время остаётся спокойным. Но как только игрушка перестаёт быть для него интересной, неугомонность и шалости возобновляются. Медитация – не поиски невидимого пути, приводящего к некоему воображаемому блаженству. Медитативный ум видит – он наблюдает, слушает без слова, без комментария, без мнения; он внимателен к движению жизни во всех её взаимоотношениях на протяжении всего дня. А ночью, когда весь организм отдыхает, медитативный ум не видит сновидений, потому что он целый день бодрствовал. Только вялые видят сны; только полусонным нужны намёки на их собственное состояние. Но когда ум наблюдает, когда он прислушивается к движению жизни, и внешней и внутренней, к такому уму приходит безмолвие – безмолвие, не созданное мыслью.
Это не безмолвие, доступное переживанию наблюдающего. Если наблюдающий переживает безмолвие и опознаёт его, это уже не безмолвие. Безмолвие медитативного ума – вне границ распознавания, ибо это безмолвие не имеет границ. Есть лишь одно безмолвие, в котором нет места разделению.
Холмы были сплошь закрыты тучами, дождь до блеска отмывал утёсы и разбросанные по холмам валуны. В сером граните виднелась чёрная прожилка, и тёмная базальтовая скала, омываемая струями дождя, становилась в то утро ещё чернее.
Пруды были переполнены водой, и лягушки издавали глубокие горловые звуки. Стая попугаев возвращалась с полей в поисках убежища, и обезьяны вскарабкивались на деревья, и красная земля потемнела.
Во время дождя бывает какая-то особая тишина; в это утро в долине все звуки как будто замерли – не было слышно, как шумят на ферме, как грохочет трактор, как колют дрова. Только капало с крыши, и булькала вода в канавах.
Это было совершенно необыкновенно: ощутить на себе дождь, насквозь промокнуть, почувствовать, как и земля и деревья с наслаждением впитывают дождь; уже давно его не было, а сейчас трещинки в земле затягивались. Из-за дождя прекратились крики множества птиц; тучи шли с востока, тёмные, отягощённые влагой, их несло на запад; холмы полностью заволокло, запах же земли проникал во все углы. Дождь лил весь день.
И в тишине ночи по всей долине перекликались совы.
Это был школьный учитель, брахман, в чистом дхоти; пришёл босиком в европейской рубашке. Опрятный, с проницательным взглядом, с мягкими, на вид, манерами, он подчёркнуто выразил эту скромность в своём приветствии. Он был не очень высоким и довольно хорошо говорил по-английски, так как был учителем английского языка в городе. Сказал, что зарабатывает он немного, и что ему, как и всем учителям во всём мире очень трудно сводить концы с концами. Конечно, у него были и жена и дети, но он, похоже, отметал всё это, как нечто совершенно несущественное. Это был гордый человек – гордый особой гордостью, не связанной с достижениями, знатностью или богатством; то была гордость представителя древней расы и древней традиции, системы мышления и морали, которые на самом деле не имели ничего общего с тем, чем он действительно был. Его гордость лежала в прошлом, представителем которого он являлся, и его отметание нынешних сложностей жизни было жестом человека, считающего всё это неизбежным, но таким ненужным. Его произношение было южным, твёрдым, громким. Он рассказывал, что уже много лет слушал беседы – здесь, под деревьями. Фактически, его привёл сюда отец, когда он был молодым, ещё в колледже. Позднее, получив свою нынешнюю жалкую работу, он ежегодно приезжал на беседы.
«Я слушал вас много лет. Пожалуй, интеллектуально я понимаю, что вы говорите, но сказанное как будто не проникает очень уж глубоко. Мне нравится, как здесь расположены деревья, под которыми вы говорите, я смотрю на закат, когда вы обращаете на него наше внимание, как вы часто это делаете во время бесед, однако я не в состоянии ощутить этого, не могу прикоснуться к листу и почувствовать радость пляшущих на земле теней. На самом деле у меня нет никаких чувств вообще. Естественно, я много читал, как английскую литературу, так и литературу нашей страны. Я знаю наизусть стихи, но мне не даётся та красота, которая лежит за пределами слова. Я становлюсь всё более жёстким, не только с женой и детьми, но и со всеми людьми. В школе я чаще кричу. Мне хотелось бы знать, почему я утратил способность наслаждаться вечерним солнцем – если я вообще обладал такой способностью! Мне хотелось бы знать, почему я больше не испытываю сильных чувств по поводу всяческого зла, существующего в мире. Я как будто вижу всё на интеллектуальном уровне, и я умею достаточно хорошо рассуждать – по крайней мере, я думаю, что это так, – в беседе почти с каждым. Почему же существует этот разрыв между интеллектом и сердцем? Почему я утратил любовь и чувство подлинной жалости и участия?»
– Посмотрите на эту бугенвилию за окном. Видите ли вы её вообще? Видите ли вы падающий на неё свет, её прозрачность, её цвет, её форму и её особенности?
«Я смотры на неё, но она для меня совершенно ничего не значит. И таких как я – миллионы. Поэтому я возвращаюсь к своему вопросу: почему существует этот разрыв между интеллектом и чувствами?»
– Не потому ли, что нас плохо воспитывали, развивая одну только память, – и что с самого раннего детства никогда не обращали внимания нашего на дерево, цветок, птицу или на водный простор? Не потому ли, что мы сделали жизнь механичной? Не следствие ли это перенаселённости? Ведь на каждую работу находятся тысячи желающих. Или это результат гордости – того, что мы гордимся продуктивностью, мы гордимся расой, гордимся изощрённой мыслью? Как вы думаете, не в этом ли дело?