Страница 99 из 105
— Как это деревенский? — не понял я. Святитель Николай был епископом большого, по тем временам, города Миры.
— Не знаю, какого города он был епископом, только я, Ляксей Палыч, не о том речь вел, — засмеялся Николай Иванович. — У нас в селе храм был в честь Николы Угодника. Два раза в год, на зимнего и летнего Николу, престольный праздник. И село-то наше Никольское звалось, потому как он наш особливый заступник.
Теперича расскажу, как в плен попал. Тот бой я на всю жизнь запомнил. Накануне того дня дождик цельные сутки как из ведра поливал. Стенки окопов склизкие стали, на дне лужи образовались. Толком не поспать: сыро, неуютно. Сижу мокрый, как зяблик, да с завистью на командирскую землянку поглядываю. Вот, думаю, туда бы попасть, хоть на пару часиков, в тепле пообсохнуть, да поспать малость. Так я мечтаю, а кругом кромешная тьма, ни звездочки на небе. А тут вдруг все осветилось. Это фрицы стали в небо ракетами пулять. Одну за другой. Друг мой, ефрейтор Трошкин, сидел рядом со мною и на моем плече дремал, а тут сразу проснулся и говорит: «Никак немчуряги наших разведчиков хотят высмотреть, я сам видел, как они с вечера к ним поползли. Языка, наверное, у них взяли, вот немцы и всполошились. С утра, наверняка, в атаку пошлют, недаром старшина спирт со склада получил». «Все-то ты, Трошкин, видишь и все-то знаешь, — говорю я, — а знаешь ли ты, когда эта война кончится, больно уж мне домой хочется». «Это Лугов, — отвечает он, — наверное, только один товарищ Сталин знает». «Навряд ли, — говорю я, — он это знает». «Ты сомневаешься в гениальности нашего вождя», — удивляется Трошкин. «Что ж тогда, — говорю я, — Гитлер нас врасплох застал». «Ну разговорился, — сердится Лугов, — кабы нас кто не услышал, а то и нам будет врасполох». Мы замолчали, а я стал вспоминать письмо моей матери, которое получил на днях. В письме она сообщала большую радость, о том, что у нас в селе вновь открыли храм. Я-то хорошо помню, как его закрывали. Мне тогда уж десять лет было. Пришли к нам в село военные и увезли нашего священника, дьячка и церковного старосту. Как сейчас перед глазами стоит: батюшку на телеге увозят, а евонная жена бежит за ним с оравой своих ребятишек и что-то кричит сердешная. Упала, как есть прямо на дорогу, в пыль, и зарыдала. Дети окружили матушку, тоже плачут и зовут ее: «Мама, пойдем домой, будем там за папку молиться». Не помогла видно молитва детей, слухи до нас дошли, что батюшку и церковников расстреляли. На церковь власти замок повесили. А потом председатель сельсовета решил из храма клуб сделать. Чтобы, как он сам нам разъяснил, темные народные массы культурой просвещать. Собрал возле церкви сход и говорит: «Товарищ Ленин из всех искусств самым важным считал кино. Вот здание церкви для такого важного искусства как нельзя лучше подходит. Раньше здесь религиозный дурман был, а теперь кино крутить будем. Но для того, чтобы здесь было кино, надо снять с куполов кресты, эти символы закабаления трудового народа. Тому, кто их сымет, мы за такую сознательность десять трудоднев запишем и еще как-нибудь поощрим». Все, конечно, удивились глупости председателя совета: какой же нормальный человек полезет святые кресты сымать. Но один все же, отчаянный такой, нашелся. Генка Заварзин, известный на все село пьяница, балагур и озорник. «Я, — говорит, — ни Бога, ни черта не боюсь, а кино мне страсть как хочется посмотреть. Да и десять трудоднев не помешает». Взял, да и полез на купол. Когда он крест начал спиливать, не знаю, что уж там произошло, но только полетел он оттуда вниз. Так шмякнулся на землю, что мы уже думали, он дух испустил. Но оказался жив, да видно, бедняга, позвоночник повредил и на всю жизнь обезноженным остался. «Меня, — говорит, — кто-то с купола столкнул». «Да кто ж тебя столкнуть мог, — говорят ему, — коли ты там один находился». Люди-то, кто поумней, сразу догадались, что это его Ангел небесный столкнул. Долго он без движения лежал, все плакал да прощения у Бога просил. Потом уж мне рассказывали, что когда храм наш открыли, он очень обрадовался и просил его принести на службу. А служба первая в аккурат на Пасху была. Его батюшка поисповедовал и причастил. Когда домой назад его на тележке везли, он словно пьяный, на все село пел «Христос Воскресе» и орал: «Люди добрые, меня Господь простил, я теперь болеть больше не буду». А вечером того же дня действительно перестал болеть, так как помер.
Так и не удалось в нашей церкви клуба устроить, потому как после Генкиного падения охотников снимать кресты больше не нашлось. Рядом с нашим селом находилось татарское село, так наш неугомонный председатель стал татар подбивать на это дело. Мол, сломайте кресты и купола, а я вам хорошо заплачу. Вам ведь, басурманам, все равно, коли вы в Христа не верите. Те обиделись, говорят: «Хотя мы и не христиане, но и не басурмане, потому как в Бога мы веруем. А Николу Угодника тем более обижать не будем, он и нам, татарам, помогает». Так церковь и стояла закрытой, а потом в ней зерно стали хранить. Никто и не думал, что ее когда-нибудь откроют, но пришла война и все по своим местам расставила. Мать в письме писала, что нашему председателю колхоза позвонили из города и велели освободить храм от зерна. Предупредили, что через неделю приедет священник и на Пасху будет служба. Тот, правда, досадовал: «куда, мол, я зерно дену?». Но начальства ослушаться не посмел. Собрал колхозников и велел развезти зерно по домам на хранение. При этом грозил, что если у кого хоть одно зернышко пропадет, того отправит по этапу, туда, куда Макар телят не гонял. Два раза просить никого не было нужды, все с радостью стали освобождать церковь и готовить ее к службе.
Пока я сидел весь в этих мечтах о доме и вспоминал материно письмо, наступил рассвет. Загрохотала наша артиллерия. Трошкин мне говорит: «Ну, что, опять я оказался прав, слышишь, артподготовка началась, значит скоро в атаку пойдем». Подбежал старшина Балакирев: «Ребятки, — говорит, — изготовься, через полчаса по сигнальной красной ракете пойдем на фрицев». И стал разливать нам по кружкам спирт, приговаривая: «Не дрефь, мужики, немцы, они тоже люди, и тоже боятся. А мы им жару с вами дадим». Я достал из кармана листочек с молитвой «Живые помощи» и стал чуть слышно читать. Трошкин подвинулся ко мне: «Ты чего, Лугов, шепчешь, давай погромче, я тоже с тобой помолюсь». Подошел к нам политрук, лейтенант Кошелев, и предупредил нас о том, что умирать за Родину большая честь, а кто побежит назад, того он лично пристрелит. Это он нам всегда перед боем говорил, так сказать, вдохновлял нас. Умирать, конечно, никому не хотелось, но то, что он труса самолично пристрелит, мы не сомневались. Хотя политрука у нас в роте все любили. О нас, простых солдатах, он заботился и в бою за наши спины не прятался, а всегда впереди бежал. В это время взвилась сигнальная ракета и политрук закричал: «Товарищи, вперед! За Родину, за Сталина! Ура!», — выхватил пистолет и первым выскочил из окопа. Мы тоже все закричали «ура» и бросились вслед за ним. Я-то мал ростом, для того, чтобы мне из окопа выбраться, заранее подставил ящик из-под патронов. Но когда я на него наступил, дощечка проломилась, и я свалился опять в окоп. Слава Богу, вовремя подбежал старшина Балакирев, он был у нас здоровущий мужик, схватил меня, как кутенка, и выкинул из окопа. Я поднялся, хотел бежать, да наступил на полу собственной шинели и опять упал прямо в грязь. За мною выпрыгивал старшина. Да не повезло ему, только охнуть успел: «Мама родная», — и опять в окоп свалился. Видно пуля, мне предназначенная, в него угодила. Поднялся я из грязи, перекрестился: Царство Небесное тебе, товарищ старшина, — заткнул полы шинели за ремень и побежал за своими. Уж чего- чего, а бегать-то я умел. В селе меня никто догнать не мог. И тут я припустил по полю, петляя, словно заяц, так, чтобы немец прицелиться в меня не сумел. Услышу взрыв, упаду на землю, затем поднимаюсь и снова бегу. Вижу лежит наш политрук, руками бедняга за живот схватился, а сквозь пальцы кровь струится. Ох, думаю, не повезло лейтенанту, ранение в живот самое паршивое дело, редко кто после него выживает. Упал я рядом с политруком на колени и говорю ему: «Товарищ лейтенант, давайте я вам помогу». А он сердится на меня: «Отставить, товарищ Лугов, только вперед за Родину, за Сталина!». — «А как же вы?» — говорю я. «Меня санитары подберут», — и видя, что я не ухожу, как закричит: «Ты что, рядовой, не слышишь приказа», — и за пистолетом потянулся. Тут я вскочил, как ошпаренный, ору: «Есть, товарищ лейтенант, только вперед», — и припустил далее. Прибегаю к немецкому окопу, а там уже рукопашная. Я в окоп спрыгнул, вижу, моего друга ефрейтора Трошкина немец душит. Хотел вначале я этому немцу штык в спину всадить, а потом передумал. Развернул винтовку и прикладом его по голове саданул. Каска с его головы сползла и он как-то удивленно на меня оглянулся. Видать в это время он хватку свою ослабил, ну и Трошкин вывернулся из-под него и вцепился ему в лицо. Да одним пальцем прямо в глаз ему угодил. Немец как взвыл нечеловеческим голосом, Трошкина совсем отпустил, а сам за лицо схватился и по земле катается и воет бедняга. Трошкин схватил рядом валявшийся автомат и добил немца. А потом на меня накинулся: «Ты что, Лугов, не мог сразу его штыком». — «Так как же штыком в спину? — оправдываюсь я, — все же как-никак, а живой человек». - «А то, что этот живой человек меня мог придушить, в твою глупую башку не пришла такая мысль?». Я, конечно, понимаю, что не прав, но все же оправдываюсь: «Так ведь не придушил же». — «А, что с тобой толку говорить, — махнул он на меня рукой, — ты же у нас блаженный, ладно, айда к своим». Смотрим, бежит по окопу к нам навстречу рядовой Квасов, глаза выпучил и орет не своим голосом: «Братцы, спасайся, «тигры» прямо на нас прут, шесть штук сам видел, передавят нас, как тараканов». С другой стороны бежит старший сержант Языков, весь в крови, видать, раненый. Схватил Квасова за ворот, тряхнул как следует: «Ты что, сукин сын, — кричит он на него, — панику тут разводишь. Докладывай обстановку по всей форме». — «Чего докладывать? — кричит тот, — командир убит, замкомандира тоже, об остальном тебе сейчас «тигры» доложат, вон они уже на подходе». Языков сразу все сообразил и говорит: