Страница 76 из 86
— По отношению ко мне — никогда. Но возможно, к другим. Они жгли его свечой. Он описывал избушку в лесу, где они привязывали его к дереву, а потом жгли. И плескали в него горячей водой.
— Как они могли?
— Люди могут сотворить что угодно с себе подобным, когда перестают считать его человеком. История знает тому немало примеров. Ничего особенного.
— А как это начинается?
— Я не знаю, — отвечает Вивека Крафурд. — В данном случае, вероятно, все пошло от матери. Или даже раньше. Она не любила его и в то же время нуждалась в нем, я так думаю. Почему она не отказалась от него? Не знаю. Может, ей нужно было ненавидеть кого-то, чтобы давать выход своей злобе. А то презрение, которое ее муж и сыновья питали к моему пациенту, выросло именно на почве ее ненависти.
— Почему она не любила его?
— Не знаю. Вероятно, что-то произошло.
Вивека замолкает.
— В последние годы он приходил и ложился на тот диван, на котором сейчас сидите вы. Он то впадал в ярость, то рыдал. И все шептал: «Впустите меня, впустите. Я мерзну».
— А вы?
— Я старалась его утешить.
— А теперь?
— Год назад он перестал ко мне ходить. Во время последнего сеанса выбежал вон из комнаты. Не вынес. Кричал, что словами тут не поможешь, что надо действовать, что теперь он знает, теперь он знает, он кое-что узнал. Дескать, теперь он знает, что нужно делать.
— И вы больше не пытались с ним связаться?
Вивека Крафурд смотрит удивленно.
— Лечение — дело добровольное. Пациенты могут приходить ко мне, если хотят. Но я вижу, вы заинтересовались этим.
— Как вы думаете, что произошло?
— Чаша переполнилась, его миры столкнулись. Могло случиться все, что угодно.
— Спасибо, — говорит Малин.
— Вы хотите услышать его имя?
— Это лишнее.
— Как я и думала, — кивает Вивека Крафурд и отворачивается к окну.
Малин поднимается, чтобы выйти.
— Сами-то вы как себя чувствуете? — задает вопрос Вивека Крафурд, не глядя на нее.
— А что?
— Все написано у вас на лице. Вас что-то тяготит, вам чего-то не хватает. Редко это читается с такой очевидностью.
— Честно говоря, не понимаю, что вы имеете в виду.
— Я всегда к вашим услугам, если что.
За окном падают огромные снежинки. «Как частички звезд, которые миллиарды лет назад где-то в космосе рассыпались в порошок», — думает Малин.
71
Юнгсбру, 1961 год
Маленький чертенок.
Я надела на него подгузник.
Я обила гардероб тряпками изнутри. Может, бросить ему яблоко или сухую корку? Но он больше не кричит. Стоит несколько раз дать малышу по носу, и он начинает понимать, что плач — это только боль.
Итак, я его запираю.
В два с половиной года он плакал беззвучно, когда я сажала его в гардероб.
Послеродовой психоз?
Спасибо, нет.
Детское пособие?
Спасибо, да.
Отец погиб. Тысяча шестьсот восемьдесят пять крон в месяц. И правительство платит эти деньги из жалости ко мне. Безотцовщина. Нет, я не расстанусь с ним и уж тем более с этими деньгами.
И моя ложь не ложь вовсе, потому что я лгу самой себе. Я создала свой собственный мир. И чертенок в гардеробе придает ему реальности.
Запираю его.
И ухожу.
На фабрике мне дали отставку, лишь только увидели мой живот. Таким не место у шоколадного конвейера, сказали они.
И теперь, когда я запираю гардероб, а он плачет, мне хочется открыть дверцу и сказать ему: «Ты здесь ради того, чтобы тебя не было. Подавись яблоком, перестань дышать — тогда ты освободишься. Чертов сын».
Но нет. Тысяча шестьсот восемьдесят пять риксдалеров — это кое-что.
И вот я шагаю по поселку в бакалейную лавку и высоко держу голову. Я знаю, о чем они там шепчутся: где ее ребенок, куда она дела мальчика? Ведь они знают, что ты есть. И мне хочется остановиться, сделать дамам книксен и объяснить, что мальчика, сына моряка, я держу в темном, мокром, обитом тряпками гардеробе. Я даже дырочки сделала, совсем как в том ящике, где держали похищенного сына Линдберга, — вы, конечно, читали репортаж в «Еженедельном журнале».
Я не разговариваю с ним. Но каким-то образом в его голову проникло это слово.
Мама, мама.
Мама.
Мама.
Я ненавижу его. Эти звуки — как холодные змеи на влажной лесной почве.
Иногда я вижу Калле. Я назвала его в честь Каше.
И Калле глядит на меня.
Он неуклюже смотрится на велосипеде. Сейчас он окончательно спился, и та хорошенькая женщина родила ему сына. Но что с того? Что можно поделать, если у человека дурная кровь? Я видела ее мальчика. Он раздут, как шар.
Тайна — вот моя месть, мой воздушный поцелуй.
И не думай, что ты вернешься ко мне, Калле. Не вернешься. Никто еще не возвращался к Ракель.
Никто, никто, никто.
Открываю гардероб.
Он улыбается.
Маленький чертенок.
И я даю ему оплеуху, чтобы согнать улыбку с его губ.
72
Я лечу сквозь мороз. И дни подо мной такие же белые, как эти поля. Мимо острого шпиля монастыря Вреты я направляюсь в сторону Блосведрета и Хюльтшёскугена.
Голоса повсюду. Все, что было сказано за долгие годы, сплетается в страшную и прекрасную сеть.
Я научился различать голоса, которые слышу. И понимаю все, даже то, что далеко не очевидно.
Итак, кого же я слышу?
Слышу братьев: Элиаса, Якоба и Адама. Они не решаются, тем не менее хотят рассказать. Начну с тебя, Элиас. Подслушаю то, что ты мог бы сказать.
Ты никогда не покажешь своей слабости.
Никогда.
Ты не сделаешь того, что этот выродок. Он старше меня, Якоба и Адама, но он скулил в снегу, как баба, как неженка.
Не показывай свою слабость, иначе они возьмутся и за тебя.
Кто они?
Дьяволы. Там, снаружи.
Иногда я спрашиваю себя: что же он, собственно говоря, сделал плохого? Но никогда не задам этого вопроса матери или братьям. Почему мать так ненавидела его? Почему мы должны были его бить? Я смотрю на своих детей и думаю: что они могли бы сделать такого? Что мог сделать Карл?
На что толкала нас мать?
Или можно заставить детей совершить какую угодно жестокость?
Нет, я так не думаю.
Знаю, что я не слабак. Мне было девять лет, и я стоял у входа в новенькое, свежевыбеленное здание школы поселка Юнгсбру. Было начало сентября, светило солнце, и учитель ремесла Бруман ждал снаружи и курил.
Раздался звонок, все дети ринулись к дверям, и я впереди всех. Но стоило мне приблизиться, как Бруман одной рукой преградил мне путь, а другую поднял и закричал: «Стоп! Здесь не место засранцам!» Он закричал это громко, и вся толпа детей разом остановилась как парализованная. Он усмехался, и все думали, что засранцы — это они. А потом он добавил: «Здесь воняет дерьмом! Элиас Мюрвалль — вот кто воняет дерьмом!» И вот раздались смешки, которые переросли в хохот, и снова послышался крик Брумана: «Засранец!», а потом он оттолкнул меня в сторону и крепко прижал одной рукой к стеклу закрытой половины двери, в то же время распахивая другую и пропуская остальных детей. И они смеялись и шептали: «Засранец, дерьмо, здесь воняет». И я не выдержал, я взорвался. Я открыл рог и захлопнул его. Я укусил, глубоко вонзил свои клыки в руку Брумана, ощутив на своих зубах его мясо, и в тот момент, когда он взвыл, я почувствовал привкус железа во рту. Так кто же из нас кричал, ты, дьявол? Чей это был голос?
Я разжал зубы.
Они хотели вызвать в школу мою мать, чтобы поговорить об этом случае.
«Что за дерьмо, — говорила она, обнимая меня на кухне. — Мы с Элиасом не будем связываться с этим дерьмом».
А я продолжаю летать и слушать.
Сейчас я высоко, воздух здесь слишком разрежен и мороза почти нет. Но я хорошо слышу тебя, Якоб. Твой голос прозрачен и чист, как оконная рама без стекол.