Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 70

Аслан почувствовал, что мир вокруг него перевернулся. И в радужной, туманной картине этого мира плывущее сознание успело выцепить пятнистые силуэты сидящих на боковой скамейке омоновцев, а между ними женскую фигуру в глухом черном платье и оставлявшем открытыми лишь глаза платке.

— Лейла? Откуда она здесь? Она же должна быть в ауле у двоюродного брата? — Аслан медленно подтянул под себя непослушные руки, ценой невероятного усилия оторвал голову от настила кузова и повернул к женщине свое искромсанное, опухшее лицо.

Нет, это была не Лейла. И не его мать. Какая-то незнакомая старуха с седыми лохмами, торчащими из-под края платка. Ее тонкие, иссохшие, покрытые пергаментной кожей руки поднялись, распустили завязанный сзади на шее узел. Черная ткань сползла, обнажив когда-то разодранные и сросшиеся безобразными буграми щеки и губы. Раскрылась черная дыра рта, и в ней зашевелился неуклюжий уродливый язык, выталкивающий смятые слова сквозь пеньки срезанных каким-то страшным ударом зубов.

Аслан не услышал этих слов, его барабанные перепонки лопнули в момент взрыва. Но, не осознавая этого, пытаясь все же понять, что ему говорят, он заглянул старухе в глаза. И, хрипло замычав, в ужасе рванулся от нее к противоположному борту машины.

Нет. В отличие от бывших каштановых волос, эти удивительные, цвета спелой вишни, глаза не потеряли своего цвета. И по-прежнему ярко и яростно сверкала в них пронзительная, смертоносная, как клинок боевого ножа, ненависть.

Один из омоновцев тронул Людмилу за плечо:

— Люся! Командир спрашивает, может быть, лучше поедешь в кабине?

Та повернулась к нему, осторожно взяла за руку и, наклонив голову, прижала ее к губам. Ни одной слезинки не пролила Людмила с того страшного дня. Неутолимое горе и раскаленные угли ненависти высушили ее глаза и душу. И вот теперь, шесть месяцев спустя, горячие и тяжелые, как расплавленный свинец, слезы градом покатились по ее изуродованному лицу. Обжигающие капли упали на запыленную, исцарапанную, грубую руку бойца. Лицо омоновца дрогнуло. Выражение жесткой и мрачной собранности растаяло, уступив место растерянности и состраданию.

Неловко высвободив руку, он обнял Людмилу за плечи и стал, как маленькую, гладить ее по голове, виновато приговаривая:

— Ну, ты что, сестренка. Ты что! Ну, все, мы пришли! Теперь все будет хорошо…

— Привет, соседка! Торговлей занялась?

Мадина подняла глаза. Она даже сразу и не узнала, кто перед ней стоит. Иссеченное горькими морщинами лицо. Густая седина на висках и в аккуратно стриженых усах и бородке. Глубоко запавшие, с нездоровыми, серо-коричневыми тенями темно-карие глаза. А ведь Дауду чуть больше тридцати. Он ненамного старше нее.

Как все сложно, глупо и страшно. Дауд, которого она всегда уважала и порядочность которого была для нее эталоном мужского поведения, сегодня с теми, кто убил ее детей. А она вечером пойдет на очередную встречу в дом заведомого подонка Ахмеда, одного из тех, кто вырезал семьи гантамировцев и, почти наверняка, причастен к убийству сына Дауда. Того маленького Лемы, чей первый шаг она увидела вместе с его матерью ярким солнечным днем, пять лет назад. Целую вечность назад!

Нет, Дауд ей не враг. Он раньше нее испил горькую чашу этой страшной войны. Но не изменил себе и своей судьбе. Ему даже не пришлось, как ей, делать свой выбор, потому что он сделал его давно, раз и навсегда.

Он ей не враг. Но и другом теперь быть не может.

— Здравствуй… Дауд.

Вот и прочерчена новая линия. Новая граница.

Дауд понял, что скрывалось за ее сдержанным ответом. Помолчал, пытливо вглядываясь в ее лицо и обдумывая, с чего начать разговор.

— Недавно у нас в районе пропали два солдата-федерала. В последний раз их видели здесь, на рынке. Ты ничего об этом не знаешь?

— Знаю. Их друзья здесь появлялись, полрынка перевернули. Пьяные, злые. Орали так, что, наверное, весь город слышал. Обещали всех перестрелять. Мало, наверное, людей убили. Еще хочется. — Мадина, не скрывая своей вражды к федералам, с нарастающей злобой смотрела и на Дауда. Так вот зачем он пришел!

— Они были у тебя в киоске. О чем шел разговор? — Дауд тоже отказался от всех обходных маневров.



— Я не запоминаю, кто сюда заходит, что спрашивает. Я только своих помню. А эти для меня все одинаковые. Все только водку хотят и с грязными разговорами лезут.

— А ты вспомни. Ты в тот день такая нарядная была. Давно тебя люди такой не видели. И с рынка рано ушла. Праздник у тебя какой-то был?

— Какие у меня праздники? У меня теперь все праздники — на кладбище.

— Слушай, соседка…

— Я тебе больше не соседка! Нет нашей улицы. Ты знаешь это? Нет моих детей. Нет отца. Нет моей мамы. Нет у тебя соседей. Всех твои русские друзья убили. И твоего дома нет. Они и твой дом убили. Ты знаешь это? Или ты им так служишь, что некогда домой сходить? — И снова дикая ненависть, перемешанная с черной тоской, затмила ее разум. Мадина уже не говорила, а кричала: — Не ходи здесь! Не подходи ко мне больше! Не знаю я ничего. И если узнаю, не скажу. Пусть их всех убьют, будь они прокляты! Ненавижу! И тебя ненавижу, будь ты проклят вместе с ними!

Дауд стоял молча, с окаменевшим лицом. Но не злость и не ответная ненависть были в его глазах. А такая же черная тоска, как и та, что глодала сердце Мадины. И безмерная жалость к когда-то веселой и счастливой, а теперь озлобленной, с искалеченной душой молодой женщине.

Вспышка прошла. Растаяла черная мгла перед глазами. Ломило виски.

Ровный голос Дауда вошел в ее сознание.

— Я знаю, что случилось с нашей улицей. Я знаю, что те, кто убил моего сына, специально устроили засаду на федералов в моем дворе. Это они подставили улицу под расстрел. И это они руками федералов убили твоих близких. Боюсь, что и тебя они тоже подставят и используют для новых убийств. Ты подумай об этом.

Мадина, словно защищаясь и отталкивая от себя его горький взгляд, подняла руки перед собой.

— Уходи! Я не хочу тебя слушать. Я прошу тебя, уходи!

Ризван, выслушав Мадину, повернулся к Ахмеду, угрюмо примостившемуся на краю низкой тахты, беспощадно вспоротой посередине штык-ножом.

— Здесь мы больше не будем встречаться. И у себя дома Мадине нельзя оставаться. Если Дауд все расскажет федералам, они церемониться не станут. Увезут ее, и следов не найдем.

— Я им все равно ничего не скажу, — вскинула голову Мадина.

— Я знаю. Но зачем зря рисковать? Ты можешь погибнуть.

— Я не боюсь. Я хочу этого. Зачем мне жить?

— Не нужно так. Аллах сам решит, сколько тебе нужно жить. А искать смерти самой — это все равно что совершить грех самоубийства, — Ризван с тревожным сочувствием заглянул в пустые, измученные глаза Мадины. — Ахмед, ты сможешь переправить ее в горы к нашим?

— Отправим. Вот собака гнусная, этот Дауд! Разнюхал! И ведь наболтал же кто-то ему. Узнать бы кто, да языки вырезать. И самого его давно уже пора отправить вслед за его щенком. — Ахмед был вне себя от злости.

Дело было не только в этом опасном визите к Мадине. Вчера у него дома побывали омоновцы. Эти парни из Ленинской комендатуры уже не раз проводили зачистки в их квартале. Но, особо не расшаркиваясь и не любезничая с оставшимися в домах людьми, они не бесчинствовали, не устраивали погромы. Молча делали свое дело. Тщательно проверяли дома и пристройки, миноискателями и шомполами прощупывали огороды и подвалы. И так же молча, свернув бдительное, настороженное оцепление, уезжали на своих бэтээрах. И это было самое разумное поведение в ситуации, когда не проверять нельзя, но и лишний раз раздражать людей не нужно. Во всяком случае, их визиты каких-то жестких конфликтов и новых вспышек озлобления не вызывали. А вот дом Ахмеда они вывернули наизнанку с особым пристрастием. И их визит не был случайным. Они знали о том, что хозяин дома не просто боевик, но и активный участник резни среди мирного русского населения. На Насият, попытавшуюся было что-то сказать незваным гостям, так цыкнули, что она до сих пор отлеживалась в своей комнате, трясясь от пережитого ужаса. С русскими был и милиционер-чеченец. Судя по описанию, сам Дауд. Ахмеду крупно повезло, что в тот момент его не было дома.