Страница 5 из 12
Шезлонги, табуреточки, стол и скамейки – все было сколочено из сосновых досок, носивших явные следы оружейной тары. Посудный шкаф, тот попросту был сделан из снарядного ящика. А посуда в нем, помимо обычной, армейской (алюминиевых мисок и эмалированных кружек), была и вовсе замечательная – колпачки от снарядов – металлические и колпачки от «НУРСов» – пластмассовые, черные и белые. Стаканчики – для чая маленькие, вот для иного дела – хороши. Особенно металлические, поскольку, не выпив до конца, поставить на стол его нельзя, как рог.
Кстати, впервые первого апреля 1981 года я выпил за память о погибших. Стоя, не чокаясь, как мне пояснили жестом. Молча. Но это была не третья рюмка. Не третий тост, а второй. Позже, через два года, в Ташкенте, я все никак не мог привыкнуть к тому, что за погибших – третий тост. Но толком такое смещение никто объяснить не мог, как, впрочем, и то, почему бы памятному, поминальному стакану не быть первым?
Внутри редакционного дворика было чисто. Старые ведра заменяли урны. Вместо пепельниц – снарядные начищенные гильзы. Ну и, конечно, неизбежная, выгоревшая доска документации, обтянутая мутноватым полиэтиленом.
Внутри палатка была разделена надвое фанерной перегородкой. При входе – редакция, глубже – спальное помещение. Четыре койки, круглая чугунная печь, обложенная камнями. Автоматы, как правило, прятали под тощими подушками, поскольку в сейф они не влезали, а патроны, гранаты и прочее вместе с тапочками, старыми ботинками и носками заталкивались под кровать. Курить в палатке не дозволялось. Редактор не курил, будучи убежден, что это сильно влияет на снижение половой потенции, да и попросту в этой ветхой, сухой как порох палатке, когда топилась печь еще прохладными ночами, душа ныла от нехороших пожарных видений. Палатка, кстати, была прижата к машинам вертолетной ТЭЧ (технико-эксплуатационной части), набитой дорогостоящей аппаратурой, а задами дворик упирался в площадку, на которую закатывали вертолеты «Ми-24» для регламентных работ. За пожар могли и шлепнуть до суда и следствия.
Шестеро солдат, они были хозяевами типографии, жили в прицепе. Там бойцы оборудовали лежанки. Прицеп изнутри напоминал гигантскую берлогу, обитую и устланную армейскими одеялами и брезентом.
Бурбыга показал на крепенького, рязанского вида солдата.
– Он с нами с самого начала. Входили вместе. Бывал в переделках. Ты его, ну так, поуважительнее. Ему скоро увольняться, в мае. Толковый мужик. Сейчас он у личного состава за главного, а потом решим, кого назначить.
Пятеро бойцов были русские, шестой – Одилджон – узбек. Он почему-то очень обрадовался, узнав, что у меня нерусская фамилия. Видимо, где-то натерпелся от славян по молодости армейских дней.
– Вы занимались борьбой, товарищ старший лейтенант?
– Нет, Одилджон, а вообще в Дагестане все борются.
– Я на свадьбах боролся. Вот ковер сделаем, будем тренироваться?
– Будем. Вес у нас похожий. Сколько?
– Шестьдесят семь.
– Ну и у меня около того.
А с тем, рязанским, а точнее, подмосковным хлопчиком, что был за командира, я говорил уже вечером. Точнее, говорил он, а я спрашивал. Поскольку впервые видел перед собой солдата, прошедшего через афганскую заваруху с первых дней. Кое-что из его рассказа сохранилось в памяти.
«...Мы сюда не сразу попали, в аэропорт. Сначала в Дом офицеров. Его сейчас нет. Он сгорел в январе. А тогда шли от Термеза, в феврале восьмидесятого, вот след, в нашу машину танк въехал, а вот дырки наверху, видите, обстреляли. Может быть, и свои. Ночью не разберешь... Здесь, в Кундузе, десантура стояла. В траншеях вода, грязь... У них тут дизентерия пошла. А мы пришли, у нас все свое было из Душанбе. Я с начальником политотдела ездил, охранял. Он суровый мужик был, не особо чикался с афганцами... А вам не приходилось убивать? Ну, стрелять в человека, так, чтобы вы видели сами? Нет? А мне приходилось. Все это ерунда, что он там дергается, кровь льется. Просто, как мешок, обмякает и валится...»
Договорились, что я сделаю «дембелю» снимки, а он пообещал достать мне ботинки и танковую куртку.
– Не новые, конечно, но хорошие. И еще шлем найду. Зимний. Пригодится.
Действительно пригодилось. Ночи в апреле, да и до середины мая, были холодные. Поскольку палатка тепло не держала, спать приходилось одетым. И шлем, танковый, зимний, с мягким коротким мехом внутри оказался кстати.
– Я его вымыл, вы не беспокойтесь. Это так, немного пятна остались...
Позже я узнал, что шлемы он собрал в подбитой, полусгоревшей боевой машине десанта, экипаж которой погиб, получив кумулятивную гранату как раз в место механика-водителя. Я видел эту дыру. Тонкую броню БМД граната не прожгла. Она ее просто проломила и... все остальное внутри превратилось в месиво. А зимние шлемы уцелели.
Умываться солдаты ходили к соседям из ТЭЧ. Офицерам по утрам поливали из чайника. Мне это не понравилось, и на следующий день, найдя на свалке пятилитровую жестяную банку, длинную шпильку с резьбой, я соорудил добрый старый рукомойник. Сосковый Мойдодыр. (Кстати, лет до тридцати я считал, что слово «Мойдодыр» – имя произвольное, и не додумывался делить его на составные части.) Грязную воду, правда, пришлось выносить со двора. Стока не было. Сортир тоже располагался метрах в пятидесяти. Но здесь мне жить...
«В армии можно служить в газете или в особом отделе» – эту историческую фразу я услышал от капитана Тараненко, редактора белоцерковской дивизионки. Сам он окончил танковое училище. Впрочем, для военных газет всех рангов журналисты с командирским образованием не были редкостью.
В Советской армии и Военно-морском флоте к началу восьмидесятых годов было около ста пятидесяти действующих дивизионных, бригадных, базовых и крейсерских газет. Многотиражек. От Кубы до Шпицбергена. Для них была строго установлена периодичность, формат, тираж, технология печати. Начиная со времен Буденного и Ворошилова, вся жизнь этих печатных придатков политических отделов регламентировалась огромным количеством неустаревающих приказов и директив. Кроме того, в кадрированных дивизиях эти «окопные правды» находились в анабиозе, периодически просыпаясь во время мобилизационных мероприятий. И тогда сотрудники районных газет, офицеры запаса и военнообязанные типографские спецы, приписанные к дивизиям, выпускали один-два номера, доказывая, что «если завтра война», то газета займет свое законное место в боевых порядках, рядом с тыловым пунктом управления.
Оборудование типографии, казалось, не изменилось со времен подпольных типографий большевиков. Ручной набор, тигельная печатная машина, которую можно было при необходимости запустить в работу при помощи ножного привода, и прочий свинцово-чугунный хлам. Прогресс обозначался наличием очень капризных линотипов (строкоотливных машин) «Н-12» и ЭГЦ – электронно-гравировальных центров. О последних скажу особо. В конце 50-х годов они были изобретены в Одессе. Там и производились. В Одессе электронное гравирование получалось. А вот в армейских условиях выходила полная херня. Аппараты ломались и восстановлению не подлежали. Но факт наличия такого аппарата в редакции позволял отделам технических средств политуправлений запрещать расходы на изготовление клише методом цинкографии.
К середине 60-х годов появилось чудо военно-полиграфической мысли – БПК (бесшрифтовые полиграфические комплекты). Здесь оригинал-макет набирался на хитроумной печатной машинке с угольной лентой, а затем переснимался на селеновую пластину, с которой изображение переносилось на офсетную фольгу. Все было сверхзамудонским, кроме печатной офсетной машины – «Ромайор». Но они-то выпускались в Чехословакии. Вот на таком БПК и покоилась полиграфическая база «За честь Родины».
На кой, скажите, солдату была эта самая «За честь Родины»? Про то, что он служит в Афганистане, писать нельзя. Что ранен – нельзя. Что отбился на дороге от «духов» и спас товарища, вывел из-под огня машину – нельзя. Убитого помянуть нельзя.