Страница 5 из 37
Закончив работу, старик смахнул с верстака, спрятал в ящик под замок инструменты, сменил фартук на кимоно и, порывшись в кошельке, протянул Ито монетку.
— Держи, сегодня где-нибудь переспишь, а завтра я достану для тебя у соседей циновку и одеяло. Ну, иди, что ты встал?
Он повернул за собой ключ. Уходил безразлично, не оглядываясь, тяжело волоча гета, грязные полы кимоно слабо колебались при каждом шаге.
В этот вечер Ито купил в лавке чашечку сырой, нарезанной ломтиками рыбы и рисовую лепешку, в которую было завернуто вареное надрезанное яйцо, и стал думать, где провести еще одну ночь.
Город жил тревожной, беспокойной жизнью. Так было всегда. Сразу же после того как на берегу океанской бухты первые поселенцы поставили свои хижины, от неосторожно забытого огня сгорела половина домов. Пришел год четвертый Ансей, и огромная волна выкатила на берег. Она разрушила причалы, опрокинула дома, стоявшие на набережной, и унесла их далеко в глубь улиц, там они остались лежать вперемешку с рыбачьими лодками и обломками легких мостов. Погибли тысячи людей, а спустя тридцать лет случилось землетрясение: сдвинулась с места гора, возвышающаяся над городом, она осела и превратилась в цепь холмов, но оползень в своем движении уклонился в сторону, и поток коричневой земли, перемешанный с пахнущей серою водой, снес южный пригород. К этому времени в городе уже появилась железная дорога, связывающая с Осакой и Токио, и люди ходили смотреть, как изогнулся змеей рельсовый путь, смещенный оползнем. Беды повторялись. Люди привыкли к пожарам, превращавшим в пепел целые кварталы деревянных с бумажными стенами домов, к волнам, захлестывавшим набережную, и к тому, что земля, на которой стоят дома и в которую вбиты сваи, время от времени вздымается, подобно воде, и раскалывается, подобно пересохшему дереву.
И все равно город рос, северные окраины его зачернели фабричными цехами и трубами, место первых причалов и деревянной набережной занял порт, его бетонные волноломы и пирсы, как пальцы, устремились в океан. Маслянистая вода сонно колыхалась между бетонных стен, а вместе с ней покачивались ошвартованные у пирсов корабли.
Тысячи людей, стуча деревянными гета, заполняли улицы два раза в день — утром, когда они бегом спешили на работу, и вечером, когда медленно брели домой. Вывески с крикливыми названиями товаров, как полосы дождя, повисли над улицами, гул толпы и перезвон дверных колокольчиков стоял над тротуарами, по улицам маршировали солдаты, и все большее число мужчин в городе носили куртки военного покроя с наглухо закрытой грудью и стоячим воротничком. Школьники, отправляясь на экскурсии за город, делали из форменных шинелей скатки, а на уроках им рассказывали про завещание императора собрать восемь углов под одной крышей и показывали карты Сингапура, Новой Гвинеи и Камчатки. Маленьким детям перестали класть под подушки кораблики счастья, а взрослые не устраивали больше состязаний по угадыванию ароматов, когда каждый пытается определить, что положено мастером церемонии в курильницу. Город ждал.
Этим городом была Хиросима.
Со смертью Таня столкнулась рано.
Таня росла странной, молчаливой девочкой, иногда ей казалось, что и бывшее, и предстоящее, не отделяясь от сегодняшнего, следуют за ней, порой меняясь местами. Причиной, вероятно, служило ее воображение. Особенно оно развилось в годы, проведенные вместе с матерью и сестрой в крошечном (три барака) поселке в северо-западном углу Крыма. Здесь добывали соль, выпаривая ее на солнце. Место было ровное, плоское, как лезвие ножа, — ни бугорка до самого горизонта. Жили тем, что собирали с чахлых огородов. Раз в два-три месяца кто-нибудь ходил пешком в Симферополь на базар за сахарином, спичками, нитками. Было голодно, одиноко. Девочка уходила в мертвую, желтую, раскаленную степь, садилась на корточки и смотрела на сверкающие ледяные озера. Над солью поднимались, изгибаясь, струи воздуха, дрожали, и в них возникали далекие миражи — море и его берега. Таня научилась думать в одиночестве, подолгу, сосредоточенно, теряя разницу между выдумкой и жизнью.
В тот год они перебрались в Севастополь. Улица, на которой жили, вела от шоссе вверх в гору. Улица была немощеная, глинистая, пыльная, желтая в жару, темно-коричневая, раскисшая, в липких, вязких натеках в дождь. Заборы здесь шли уступом, они были сложены из камней, один выше другого, через них свешивались пыльные абрикосовые ветки. Над заборами, пропадая в серых, голубых абрикосовых и виноградных листьях, виднелись красные тяжелые черепичные крыши. В каждом заборе была калитка, около нее — скамеечка или большой, приваленный к стене камень. На скамеечках и камнях сидели старухи и говорили о смерти, о мужчинах и женщинах.
Со смертью Таня столкнулась рано. Было это так Над станцией стоял запах нефти и разогретого железа. По перрону слонялись курортники, из квадратных урн торчали газеты и цветы. На дальнем пути сцепляли состав, парни в черных промасленных куртках, постукивая цепями, сводили вагоны. Они сводили их, как лошадей; вагоны, ударяясь, вздрагивали.
Пощелкивая, прошла дрезина.
Мать крепко держала Таню за руку, а девочка вертелась, и поэтому их путь по перрону был прихотлив.
Издали донесся свисток паровоза. Он пришел со стороны Джанкоя. Началось движение, из буфета повалили мужчины, они несли в руках недопитые бутылки с лимонадом. Вышел дежурный. Впрочем, он появился раньше — свисток застал его уже на месте.
Показался поезд. Он вышел из-за поворота, из-за белых домов, из-за водокачки: высокий зеленый паровоз и громада вагонов. Они приближались, и паровоз снова дал свисток
Возникло волнение — какой-то железнодорожник с тетрадью в руке бежал по краю перрона. Тетрадь была клеенчатая, зеленая, блестящая. Он бежал, чтобы успеть спрыгнуть и перейти на дальний путь, где уже закончили сбивать состав.
Таня смотрела, окаменев, широко раскрыв глаза. Человек с зеленой тетрадью в руке бежал по краю платформы, а сзади его настигал огромный паровоз. Человек и паровоз двигались, все остальное стояло неподвижно. Стоял дежурный с поднятым жезлом и раскрытым ртом, стояли мужчины с бутылками в руках, стояли узлы и чемоданы, и собаки на поводках. В воздухе неподвижно висел быстро летевший до того по ветру газетный лист.
Человек, не переставая бежать, стал медленно падать, он падал с платформы, и зеленый паровоз так же медленно настигал его. Он наступил колесом ему на шею, и голова, теряя фуражку, покатилась между рельсов впереди паровоза.
Беззвучный свист вырвался из трубы и достиг Таниных ушей.
— Не надо! — закричала она. — Не хочу, не надо! — Мать повернула Таню к себе и спрятала ее лицо в коленях.
— Не надо! — снова закричала Таня, и тогда поезд дал задний ход. Он начал медленно отъезжать, освободились залитые кровью рельсы, обезглавленное тело возвратилось на перрон и, размахивая руками, стало отступать к тем дверям, откуда только что выбежал железнодорожник с тетрадью. Оно скрылось за ними, и только голова, отделенная от туловища, продолжала катиться между шпал. Она катилась, как яблоко…
И все, что касалось отношений мужчины и женщины, тоже пугало Таню.
Однажды она проснулась посреди ночи. Из комнаты, где спали сестра с мужем, доносились непонятные и осторожные звуки. Таня приподняла с подушки голову. Дверь в сад была приоткрыта, и звуки, доносившиеся из комнаты, мешались с равномерным поскрипыванием деревьев, шорохом листьев и задыхающимся бормотанием ночных птиц. Потом сестра застонала, но это был не тот стон, который издает больной человек, а какой-то другой, Тане неизвестный. Наступила тишина. Таня лежала, закусив угол подушки, напряженно вслушиваясь. И тогда в комнату вошел запах влажных морских камней. Муж сестры встал, тяжело шагая босыми ногами, вышел на кухню, чиркнула спичка. Мало-помалу дом наполнился табачным дымком, и он вытеснил этот тревожный сырой запах.