Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 61

Кинцель стыдился своего порока и страстно мечтал пройти испытание, вернуть, как он говорил, себе честное имя. И, следуя поучениям фон Клеффеля, постоянно проявлял инициативу и вызывался добровольцем. Разведка боем — я! Чистить картошку — я! Восстановить поврежденную линию связи — я! Заменить убитого пулеметчика — я!

Рядом с Кинцелем, нежно держа того за руку, сидел Клаус-Мария Вайнхольд. Юргена всегда удивляло, как он ухитряется поддерживать такой аккуратный вид в условиях, когда они если не копаются в земле, то лежат, уткнувшись в нее носом. Вот и сейчас: рубаха чистая, верхняя пуговичка расстегнута, открывая кокетливый шейный платок, в петлице кителя — букетик незабудок.

Вайнхольд, как нетрудно догадаться, тоже гомосексуалист. Как он утверждал, с рождения. «Моя двойственная сущность заложена в имени», — часто говорил он. Может быть, поэтому Вайнхольд нисколько не стыдился своего порока. И еще он не питал никаких иллюзий по поводу прохождения испытания, он знал, что обречен воевать в штрафном батальоне до неизбежной гибели, потому что природу не переделаешь.

Следом за Вайнхольдом лежали, одинаково закинув руки за голову, Ганс Брейтгаупт и Петер Шваб. Они не парочка педерастов, они — крестьяне, единственные из всех. То есть были крестьянами до того, как их призвали в армию.

Ганс из Тюрингии, в штрафбат он попал за неповиновение приказу. Приказ был сжечь русскую деревню за то, что один из жителей сдуру, иначе не назовешь, выстрелил из охотничьего ружья по немецкой колонне, никого при этом не убив и даже не ранив. Ганс отказался. Не потому, что ему было жалко жителей деревни. Просто в амбарах было собранное зерно, а на сеновалах — сено, зачем такое добро уничтожать, если самим сгодится? Как ни уговаривали его товарищи, говоря, что впереди этого добра пруд пруди, как ни кричал командир, грозя всеми возможными карами, он так и не поднес спичку к уже разлитому бензину. Он был туповат, Ганс Брейтгаупт, возможно, в этом все дело.

Плохо у него было и с чувством юмора. Попытки объяснить ему, в чем заключается соль анекдота, подчас веселили компанию больше, чем сам анекдот. Впрочем, он был смелым солдатом и надежным товарищем, на него всегда можно было положиться, если, конечно, хорошенько растолковать ему, что к чему.

Петер Шваб в точном соответствии с фамилией был швабом и говорил исключительно на своем диалекте. На этой почве у него возникло какое-то недоразумение с командиром его части, разросшееся в конфликт и закончившееся отправкой в штрафной батальон. В чем была суть исходного недоразумения, выяснить не удалось все по той же причине. Так же затруднительно было оценить уровень умственных способностей Петера, потому что, наученный горьким опытом, он по большей части молчал, особенно в присутствии начальства. С другой стороны, уже одно это говорило о недюжинном уме.

С самого краю сидел Толстяк Бебе. Звали его Бенедикт Бехтольсгейм, отсюда и прозвище Бебе. Когда он появился в томашовском лагере, он был вылитый монах-бенедиктинец — кругленький, розовощекий, с блаженной улыбкой на лице и влажным взглядом, как будто постоянно навеселе. С тех пор он сильно спал телом и лицом, а взгляд стал сух и цепок от непреходящего чувства голода, даже после ужина. Но в каждой компании должен быть свой Толстяк, так что эту роль закрепили за Бебе.

Попал Толстяк Бебе в испытательный батальон за целый букет тягчайших преступлений: он был католик, пацифист и пытался уклониться от воинской службы, укрывшись в монастыре. Пацифистом немцу быть запрещено указом фюрера, а традиционный вклад в монастырь, сделанный семьей Бехтольсгейм, квалифицировали как взятку, это добавило еще один пункт в обвинение.

Что сохранил Толстяк Бебе с гражданских времен, так это доброту и всегдашнюю готовность помочь, даже, точнее, услужить. Он для того и сидел с краю, чтобы держать всех в поле зрения, а ну как кому-нибудь что-нибудь понадобится. Делал он это совершенно искренно, и только злые или недалекие люди говорили, что так он искупал свою вину. Был у Толстяка Бебе маленький недостаток: он очень любил шоколад и воровал его у товарищей. В отделении, где он был поначалу, его за это нещадно били, но вот он попал к ним, а истинные друзья снисходительны к маленьким недостаткам. Они просто подальше прятали шоколад, чтобы не искушать слабого человека.

Вот и вся их компания — он, Юрген Вольф, и двенадцать его друзей. Из которых шестеро молодых парней и шестеро людей поживших, шестеро военных и шестеро штатских, шестеро рвущихся пройти испытание и шестеро мечтающих просто выжить. И он, Юрген Вольф, склоняющий чашу весов то в одну, то в другую сторону.

Пока он так размышлял, на лужайке появился еще один персонаж — Фридрих Гиллебранд. Этот не из их компании, он — их ротный командир.

Юрген возненавидел его с первого взгляда, даже сильнее, чем майора Фрике. Лейтенант Фридрих Гиллебранд появился в Томашове почти одновременно с Юргеном вместе с еще несколькими свежеиспеченными лейтенантами. Инкубаторные цыплята, так окрестил их Макс Зальм. Инкубатором была «Напола» — Национально-политическое воспитательное учреждение, элитарное учебное заведение Третьего рейха, где упор делался на практическую подготовку к несению военной и партийной службы. И как инкубаторные цыплята, они были почти неотличимы друг от друга. Поджарые, тренированные, языкастые, с фанатичным блеском в глазах. Не курили, не пили, по девочкам-мальчикам не ходили — страшные типы! С майора Фрике какой спрос, классический меднолобый вояка, пережиток прошлого, а эти были продуктом нового времени, бездушными нацистскими марионетками или, в духе времени, машинами.

Что особенно доставало Юргена, так это показные доброжелательность и демократичность Гиллебранда. Видно, их так в «Наполе» научили: быть ближе к народу, в данном случае к рядовым, вот так вот непринужденно сесть в круг солдат, рассмешить их непритязательным анекдотом из специального сборника, с искренним видом поинтересоваться здоровьем родителей, спросить, нет ли каких жалоб по службе, и под видом легкого трепа втюхать очередную порцию нацистской пропаганды. И вот ведь гады — нещадно гоняя новобранцев на полигоне, они и себе не давали спуску, и окопы полного профиля рыли, как маленькие экскаваторы, и в лужи плюхались по собственной команде, как нарочно выбирая самые глубокие. Пример, значит, во всем показывали.

Гиллебранд был хуже всех. Их ведь направили инструкторами в лагерь вроде как на практику после окончания «Наполы», а этот вдруг подал рапорт с просьбой направить его на фронт вместе с подготовленным им взводом.

— Тонкий ход, — разъяснил этот неожиданный порыв фон Клеффель, — отличится на фронте, получит ускоренное производство в следующий чин и какую-нибудь награду за храбрость, будет боевой офицер с хорошей фамилией и дипломом «Наполы», такому прямая дорога в Генеральный штаб. О, этот мальчик далеко пойдет!

Пока что предсказание фон Клеффеля сбывалось. После взятия высоты Гиллебранд был произведен в обер-лейтенанты, получил Железный крест и занял место убитого командира их роты. Майор Фрике уже ревниво посматривал в сторону рьяного выдвиженца, ведь его собственное представление на долгожданный чин гуляло где-то в высших сферах, как бы не заблудилось.

В присутствии начальства все разговоры смолкли. Обер-лейтенант отнюдь не был обескуражен этим, даже рад, потому что мог без предварительной подготовки привлечь всеобщее внимание к своей дежурной патриотической речи. Что-то там о необходимости не расслабляться из-за временного затишья, крепить бдительность и готовиться, морально и физически, к летнему наступлению и новым подвигам во славу фюрера и Третьего рейха. Юрген не вслушивался. Дождавшись окончания очередного трескучего пассажа, он громко сказал:

— Карл, спой, пожалуйста, что-нибудь душевное.

Лаковски как будто только этого призыва и ждал. Немедленно полилась мелодия, как прелюдия к песне. Потом он отнял губную гармошку ото рта и негромко запел: