Страница 14 из 42
Когда сверкающие витрины начинают вызывать тошнотворный рефлекс, просто покупаю коробку конфет, бутылку сухого вина и белую пуховую шаль, которая проходит сквозь кольцо. В конце концов, народная мудрость не зря гласит: дорог не подарок, а внимание. Все, теперь можно ехать.
Я волнуюсь, очень. В основном за маму — как она воспримет мое появление? Как отреагирует на воскрешение сына из мертвых через полтора десятка лет? В таких случаях обычно принято подготавливать людей, делать какие-то намеки. Но для этого нужен кто-то третий, а нас только двое — я и она.
Уже в сумерках я доезжаю до Братеево. Выхожу, и по занесенному снегом тротуару иду к серой девятиэтажке, призывно светящей десятками разноцветных окон. Московский люд возвращается с работы, темные силуэты обгоняют меня, спеша быстрее оказаться дома.
Дом! Как давно я там не был. И пусть это новая мамина квартира, я все равно верю, что там — мой дом.
Дверь подъезда висит на одной петле. Лифт не работает. От мусоропровода распространяется омерзительный запах. Под ногами мусор, окурки, старые газеты, стены исписаны и разрисованы. Я не удивляюсь — сейчас так выглядит большинство подъездов, хоть в Москве, хоть в Казани.
Иду пешком, считаю ступеньки. Квартира мамы находится на пятом этаже. Судорожно пытаюсь придумать какие-то слова, но в голове странная пустота. Словно бы все мысли выдуло сильным ветром и теперь там кружатся лишь одинокие снежинки.
На площадке третьего этажа натыкаюсь на мужика в грязной офицерской шинели. Здесь таких называют бомжами, на вокзалах я на них насмотрелся. Он сидит на ступеньках и дремлет, уткнувшись головой в колени. Услышав шаги, мужик поднимает испитое лицо и смотрит на меня. Глаза у него мутные, на обвисших щеках — многодневная щетина. Стойкий запах перегара забивает подъездную вонь.
— Братан, ну! — в горле у него что-то клокочет. — Помоги по- братски… Сотенку, ну… Братан!
Я смотрю на грязную руку с обломанными ногтями, протянутую в мою сторону. Денег у меня полно. И я готов дать и «сотенку», и даже «тыщеночку». Только незадача — рублей после покупки подарков маме не осталось, одни доллары.
- Извини, — говорю я бомжу, осторожно обходя его. — В другой раз.
Как это часто бывает у пьяных, настроение у него меняется мгновенно. Секунду назад он униженно вымаливал деньги, и вот уже натужно кричит мне вслед, оскалив желтые прокуренные зубы:
- Жлоб поганый! Штоб тебя дети так кормили!
- Ты поори, поори, — с угрозой в голосе говорю я, останавливаясь. Заходить в квартиру мамы под такой аккомпанемент мне совершенно не хочется. — Ну-ка пошел отсюда!
Бомж снижает обороты. Бормоча под нос ругательства, он тяжело поднимается, делает шаг, другой вниз по лестнице, оборачивается и смотрит на меня цепким, злобным взглядом. Я чувствую ледяной холод, распространяющийся от фигурки коня. Вместе с ним внутри меня вспухает и начинает расти слепая, неконтролируемая ярость. Сейчас я уделаю этого козла! Сейчас я его…
Стоп! Мы это уже проходили, и не раз. Спокойно, Артем. Контроль и еще раз контроль. Только так.
Вспышка бешенства гаснет так же быстро, как и возникает. Бомж уходит. Мне на мгновение кажется, что я его раньше видел. Но в следующую секунду эта мысль исчезает, как и все прочие. До маминой двери мне осталось два лестничных пролета, какие уж тут бомжи, серебряные фигурки и прочая ерунда.
Звоню в дверь. Слышу шаги. Щелкает замок. На пороге стоит мама, седая, постаревшая мама в халатике и тапочках.
- Вот… — говорю я.
Она ничего не спрашивает, не говорит, просто молча смотрит.
- Вот, — повторяю я и добавляю: — Пришел.
У нее дрожат губы. Она узнала меня. Узнала, несмотря на полумрак, царящий в подъезде и слабенькую лампочку в прихожей. Я перешагиваю через порог, роняю пакет с подарками.
- Мама!
- Артемка…
Мы пьем чай. Не на кухне, а в комнате, за накрытым праздничной скатертью столом. Уже выплаканы все слезы радости, уже получены все торопливые ответы на сбивчивые вопросы.
- Артем, сынок, где же ты был?
- Далеко, мама. Очень далеко. В горах, хребет Гиндукуш, слыхала?
- Конечно. Когда тебя… В общем, когда пришла та бумага…
- Понятно.
Я не могу врать маме — и рассказываю ей все. Про бой на точке, про скитания по горам, про Генку Ямина и мое бегство, про Нефедова и долину Неш, про линзы.
Естественно, я опускаю тяжелые для мамы подробности. И чуть-чуть, самую малость, не договариваю. Мама — самый родной для меня человек, и расстраивать ее нельзя. Конечно, наверняка она сама о многом догадывается, но держит догадки при себе.
- Ох, сынок, как же тебя жизнь помотала… А глаза все такими же остались — разноцветными. Я где-то читала, что это — к счастью.
- Так правильно читала! — я улыбаюсь. — Вот же, мы встретились! Все нормально, ма. Все хорошо.
Мама, закутав плечи в подаренную шаль, смотрит на меня и улыбается, подперев рукой щеку Я отодвигаю пустую чашку, сыто отдуваюсь.
- Сынок, может, еще чайку?
- Уф… Нет, мама, спасибо, уже все. Больше не влезет.
Я встаю и начинаю бесцельно ходить по комнате, разглядывая мебель, вещи, какие-то безделушки. Конечно, это не та квартира, в которой я родился, учился ходить, говорить, в которой рос и взрослел, но многие предметы перекочевали и сюда. Я трогаю их, беру в руки, рассматриваю.
Когда-то, еще в младших классах школы, я читал старую книгу про моряка, пропавшего без вести в южных морях. Прошло не то тридцать, не то сорок лет и он глубоким стариком вернулся домой. Все это время моряк жил на далеких островах с дикарями, полностью разучился говорить на своем родном языке и забыл все — родных, друзей, свою страну.
И только домашние вещи, книги, статуэтки, сделанный его руками шкафчик сумели оживить память этого человека, вернули его к жизни.
Я — как тот моряк. Передвигаясь от полки к полке, от шкафа к серванту, от серванта к этажерке, я вспоминаю и словно бы заново переживаю историю собственной жизни, историю моей семьи.
Вот фарфоровая фигурка девочки. Она сидит за партой, подвернув под себя пухленькую ножку, и старательно выводит в тетрадке слово «Мама». Эту статуэтку мама подарила мне, когда я пошел в первый класс. Девочку мы называли почему-то Ритой, и когда я получал плохие оценки, мама всегда показывала на Риту и говорила: «А вот она — отличница и свою маму не огорчает».
А вот черные часы «Слава» с медными стрелками. Они считались у нас самыми точными, и мы всегда «сверяли время по «Славе»». Однажды я, чтобы пропустить урок, к которому не сделал домашнюю работу — кажется, это была химия — перевел стрелки «Славы» на час. И опоздал. И мама опоздала на работу. Мне влепили двойку, а маме — выговор. Ох, и досталось же мне тогда!
Беру часы, показываю.
- Помнишь?
Мама смеется.
- Да уж, додумался! Может, котлетки разогреть?
Она все время, с того момента, как я пришел, хочет меня накормить. Мой неправдоподобно юный вид мама для себя объяснила так — я просто плохо питался, исхудал и поэтому выгляжу не так, как положено мужчине в тридцать три года.
- Нет, мам, спасибо. Потом. Попозже, ладно? — отказываюсь мягко, осторожно.
Меня до слез трогает ее забота. Я очень хочу сделать что-то хорошее, доброе. Подарки не в счет. Жаль, что придется уехать. Оказывается, я здорово соскучился по дому, пусть даже такому, сменившему дислокацию.
Продолжаю экскурсию «по новиковским местам». Хрустальная вазочка в виде цветка лилии. Если перевернуть ее, то на массивной ножке можно увидеть скол. Это тоже моя работа. На какой-то Новый год в подарке, полученном на елке, оказалось несколько грецких орехов, и я не нашел ничего другого, кроме вазочки, чтобы расколоть их.
Старая, вышитая еще бабушкой салфетка на телевизоре. Телевизор новый, черный, импортный, а салфетка та самая.
Бабушка… Трогаю край салфетки, поворачиваюсь к маме. Она опускает глаза. Все понятно без слов.
- И дед?
- Да, сынок. В восемьдесят девятом. Сердце.