Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 98



Любаша — Любовь Евгеньевна, его жена. Их браку четыре года. Может быть, первая жаркая влюбленность Булгакова уже прошла, но отношения прочны, полны теплоты и доверия. Еще не возникли сияющие глаза Елены Сергеевны Шиловской. Они появятся в 1929 году, внеся сначала тревогу, а потом и разлад в этот дом. В октябре 1932 года — через четыре года после надписи «дорогой Любаше» — фамилию Булгакова примет Елена Сергеевна, Люся, а к Любаше вернется ее девичья фамилия — Белозерская...

Но тревоги еще далеки, и здесь это искренне: «Моей дорогой Любаше...»

А вот что такое Ту-то-ка? Почему Ту-то-ка?

Странно, что прошло так много лет, прежде чем я спросила об этом у Любови Евгеньевны. Еще более странно, что никто другой из бывавших у нее — русских и иностранных — так никогда и не задал ей такого вопроса: что такое Ту-то-ка? Рассматривали фото, копировали, публиковали... Давали подписи... И ни одной расшифровки...

Это было в последний год жизни Любови Евгеньевны и в последнее мое посещение. В 1986 году. Она уже перешагнула за девяносто. Неудачно перешагнула: у нее был — бедствие старости, кошмар старости — перелом шейки бедра. От операции, пролежав два дня в переполненной воем и болью больнице, она отказалась. Кажется, без операции после такого перелома никто не встает? Она надеялась, что встанет. Человек невероятной жизнестойкости, считала, что, если есть хоть один шанс из ста, нужно попробовать...

Почерк ее писем уже угасал, становился неразборчивым, как это бывает на склоне лет. А голос в телефонной трубке был приветливым, заинтересованным, свежим, как всегда. Она подробно объяснила мне, как найти ключ — под ковриком, конечно, но не у ее квартиры, а у другой, на втором этаже. Я нашла ключ и вошла в квартиру, где впервые хозяйка не встретила меня у двери в прихожей, а ждала в комнате, в постели.

В маленькой ее квартире было очень чисто. Я уже знала, что несколько московских ребят и молодых женщин, называющих себя «булгаковцами», самоотверженно ухаживают за старой женщиной — из любви к Михаилу Булгакову. (Лучший способ проявления любви к покойному классику, уверяю вас!) У постели был даже установлен какой-то горизонтальный брус — вроде балетного станка, — чтобы она, держась руками, могла бы хоть немного передвигать свое легкое, почти невесомое тело.

Как-то не принято говорить об очаровании старости, да еще такой беззащитной, лежачей... Но был не только тонкий контур беспомощных ног под одеялом, на который она огорченно указала. Были живые, радующиеся вам глаза, живые, легкие руки, и свежая кофточка, и кокетливый шарфик, прикрывающий шею, увы, выдающую наш возраст... Это было не разрушение — это было торжество человеческого духа над разрушением, негасимая жизнестойкость и негасимая женственность. Ибо женственность, оказывается, не физиология, а духовность...

Я поставила чайник. Распаковала угощение. Какие-то обольстительные бутерброды «выбросили» тогда в лотке у гастронома на Арбате — с семгой, с какой-то невиданной колбасой или ветчиной, не то чтобы дешево, но доступно... Немного беспокоилась: что ей можно? соленое — можно? а сладкое? Оказалось, ей все можно — она слишком ценила вкус жизни и вкус хорошей еды... Она была женою Булгакова, и это осталось с ней навсегда...

Я была с ней знакома тринадцатый год. И были разговоры, живые и важные для нас обеих, и бесконечно набегавшие (даже записанные предварительно — как бы не забыть) вопросы. Например, этот: Ту-то-ка...

— Любовь Евгеньевна, что такое Ту-то-ка?

— Ту-то-ка? — блеснула она глазами. Помолчала. И вдруг сказала так: — Спрячьте карандаш. Спрячьте, спрячьте. Я хочу проверить вашу память. Ту-то-ка...

И она произнесла три совершенно неожиданных для меня слова.

Конечно, они относились к Булгакову. Но не вязались ни с чем знакомым мне ранее. Я хорошо расслышала их. Уловила их густое, низкое звучание. И... с ужасом почувствовала, как, не останавливаясь, они проходят через мой мозг, проходят насквозь и, проплывая через комнату, уходят в окно...

— Голубушка, Любовь Евгеньевна, — закричала я. — Повторите!

— Нет, — твердо и даже весело сказала она. — Нужно было запомнить.

Так и не повторила.



Она не была ни жестокой, ни злой. Она была очень добра ко мне, и ее душевная теплота не раз согревала меня... Просто она была женою Булгакова!

Она знала вкус розыгрыша и тайны. Почти открытой, почти схваченной и все-таки ускользающей тайны...

Но... Что же такое Ту-то-ка?

1994

Наш друг Ильф

Мой друг Ильф.

Мне уже случалось отметить, что у российского литературоведения установились несколько сложные, я бы даже сказала, загадочные отношения с покойным Ильей Ильфом.

Начало этих отношений восходит, увы, к поре удушающего безумия, которое называлось «борьбой с космополитизмом» и было одним из пиков государственного антисемитизма в России.

Тогда, в потоке многих трагических и страшных событий, буквально наслаивавшихся одно на другое, прошла и небольшая «редакционная» статья в «Правде», в которой издание романов Ильфа и Петрова было названо ошибкой.

Стоял февраль 1949 года. Статус «редакционной», то есть никем не подписанной, статьи исключал возражения. Ильф изымался из литературы ввиду его еврейской национальности. Е. Петров — с некоторым вздохом и сожалением — как русский писатель, пошедший на поводу...

От статьи, как и от всего прочего, пахло погромами. Евреи в очередной раз вздрагивали: будут высылать или не будут? Общественная мысль обреченно молчала. Да и не было никакой общественной мысли. Было скопище разобщенных людей, каждый из которых ожидал — каждый в отдельности — неведомого удара по тонкой нити своей судьбы.

Но была у ситуации и особенность: Ильфа и Петрова к этому времени уже давно не было в живых, их нельзя было арестовать, расстрелять, даже всего лишь вытащить на трибуну для всенародного оплевывания и «покаяния». И большого скандала как-то не получилось.

Просто кому-то в Москве влепили выговор за издание таких не подходящих советской литературе писателей. Кого-то погнали с работы. Да в печати прошло несколько грязных и бездарно плоских статей. В них фигурировали как бы три писателя: «Ильф и Петров и в особенности Илья Ильф» (Б. Горбатов); указывалось, что эти писатели принадлежали к той «южнорусской школе», которая культивировала «одесский жаргон» и тем нанесла «большой ущерб развитию художественного языка советской литературы» (А. Тарасенков); устанавливалось их неуважение к классической, в частности гоголевской, традиции (В. Ермилов) и многое другое, впрочем, столь же неинтересное.

И еще в Киевском университете состоялось совместное заседание ректората, парткома и декана филологического факультета, известного украинского критика. Солидные профессора решали на этом заседании актуальнейший вопрос: что делать со студенткой Лидией Г. (я тогда еще не была Яновской), написавшей, как говорили, ужасно интересную дипломную работу об Ильфе и Петрове. Сразу же, еще до зашиты, исключить ее из университета? Или защиту все-таки допустить, а уж потом студентку отдать под суд за что-нибудь такое подходящее? И если отдать под суд, то какой ей дать «срок», чтобы было славно и нравоучительно? (Вопрос о «сроке» тогда решал не суд; это определялось заранее.)

На одно из представительных заседаний вызвали и студентку, и секретарь парткома, маленький и верткий человек, почему-то похожий на Геббельса в карикатурах, резвясь, расспрашивал, почему ее фамилия так похожа на фамилию только что разоблаченного «космополита», не родня ли она ему и не этим ли объясняется ее странное увлечение такой неподходящей темой, как творчество Ильфа и Петрова. А неподвижные лица преподавателей, еще недавно ставивших пятерки этой самой студентке на экзаменах, были при этом исполнены важности.