Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 162

Человечество оберегаемо — в этом у Ли сомнений уже не было, и все сразу стало на свои места: Гитлер не должен был погибнуть в заговоре 44 года, потому что в этом случае в сердце Европы сохранилась бы нераскаявшаяся, илитаризированная, агрессивная Германия с мощной армией, уже протянувшей мохнатую лапу к атомному оружию, а Сталин должен был уйти из жизни в 53-м, когда при полном отсутствии совести и нравственных устоев его мохнатые лапы завладели водородной бомбой.

В мир, окружавший Ли, вернулись обычные летние краски. Или, может быть, сам Ли вернулся сюда, на берег тихой реки, откуда-то издалека. «Извечная задача: Чжоу ли снится, будто он бабочка, или бабочке снится, будто она — Чжоу», — подумал Ли. Он, наконец, взглянул на дерево, под которым сидел. Это был древний могучий дуб. «Еще одно Богоявленье, как тогда — в Мамре!» — подумал он. Но, в отличие от отца народов Авраама, он чувствовал, что все, что он «услышал», дано только ему, чтобы он знал свое место, и никакой земли ему по этому договору не обетовано. Обетована же ему только жизнь, да и той, будет ли она короткой или длинной, полностью распорядиться он не вправе.

Тем не менее, на душе у Ли было спокойно. Он, как в былые годы, прислонился ухом к дереву и услышал знакомый приятный шум. Шум Жизни и шум Вселенной. День и ночь в любое время года дерево было обращено ко Вселенной, ловило лучи и волны близких и дальних звезд, собирало в себе по крохам их послания, но Ли даже не пытался расшифровать их, он просто наслаждался этой песней без слов.

Через некоторое время Ли выпал совершенно свободный день в Москве. Зрелищ ему не хотелось, хлеба тоже, и он решил просто побродить по великому городу, поскольку из-за машины, имевшейся в его распоряжении, он очень редко ходил в Москве пешком. И он не спеша побрел от «Дома на набережной» через Каменный мост, под стенами Кремля — по Александровскому саду, прошелся немного по Воздвиженке, а потом по бульварам перешел на Тверскую и, снова спустившись к Кремлю, вышел на Красную площадь. Там он впервые прочитал на Мавзолее надпись: «Ленин Сталин» и увидел относительно небольшую очередь желавших повидаться с трупами вышеуказанных «товарищей».

Одного из них Ли в свое время уже видел и заколебался: стоит ли идти смотреть на них в паре, — но обилие свободного времени и, что греха таить, некоторый интерес разрешили его сомнения. Ли стал в конце непрерывно движущейся человеческой струйки.

Буквально через несколько минут он подошел к порогу склепа. Со времен своего туркестанского детства Ли довольно спокойно относился к кладбищам, могилам, мертвецам, скелетам, иногда встречавшим его «лицом к лицу» в полуразрушенных тюркских склепах и провалившихся, изрытых шакалами могилах, и их созерцание никогда не вызывало в нем мистических настроений. Но когда Ли второй раз в жизни переступил порог этого склепа, он явственно услышал какой-то приятный ему, но совершенно непонятный звук. Будто кто-то оттянул струну гитары и отпустил ее, чтобы она одна, без струн-соседок, допела свою песню до конца. «Вдруг раздается отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный», — вспомнил Ли. Но тут струна была не лопнувшей, а живой, и в ее звуке звучала не только печаль, но и отдаленная радость. Ли оглянулся на идущих следом в надежде, что кто-нибудь еще услышал то же, что и он, но все шли с отрешенным видом, погруженные в свои мысли, только маленький мальчик, чуть не наступавший ему на пятки, не хотел смириться с торжественностью этого шествия и вертелся, как мог. Ли посмотрел на него и встретился взглядом с его живыми глазками.

Две мумии лежали рядом. Тело генералиссимуса, такого маленького среди живых, здесь выглядело весьма внушительно рядом с пролежавшим уже около тридцати лет телом тоже весьма мелкого в жизни «вождя мирового пролетариата». Кроме того, «гений всех времен и народов» расположился поближе к смотровой дорожке, и его желтая морда, сохранившая еще живую округлость, казалась огромной на фоне остренького личика его партнера по этому безбрачному ложу.

На эту необъятную морду Ли и устремил свой взор. Свет падал так, что он не сразу заметил знакомую щербинку-оспинку на щеке, а заметив, подивился, как точно он ее разглядел с расстояния в десять-пятнадцать метров в то памятное краткое мгновение на замершей, как во сне, подмосковной дороге.



Граф Лев Николаевич Толстой в «Севастопольских рассказах» описывал, как у одного из воинов, осознавшего неизбежность собственной гибели, за одно мгновенье перед мысленным взором прошла-промчалась вся его прожитая жизнь от самых младенческих лет. Нечто подобное произошло и с Ли: за два шага, остававшихся ему до того, чтобы поравняться со зловещей физиономией, и еще за два шага, когда он, пройдя ее, мог, полуобернувшись, еще ее видеть, перед его мысленным взором пробежали те страшные февральские дни и ночи, когда вся его воля и ненависть были направлены на эту морду, на эту оспинку на желтой щеке. Все дни и ночи, проведенные его бесплотным духом рядом с тираном в «малой столовой», которую «корифей всех наук» так и не смог покинуть, став пленником каких-то странных сил, медленно подталкивающих в объятия Смерти его, всеми своими рогами и копытами цеплявшегося за Жизнь, уже повернувшуюся к нему спиной.

А в самом конце этого калейдоскопа воспоминаний в памяти Ли вдруг промелькнул совершенно забытый эпизод, относившийся к тем временам, когда «вся страна и весь советский народ» в ответ на «постановление Центрального Комитета» о журналах «Звезда» и «Ленинград» усиленно штудировали доклад «товарища Жданова» и «всей душой» «клеймили» «ненавистных» Зощенко и Ахматову. («Чуждого массам» Мандельштама, также упомянутого кремлевской сволочью, «народ» уже не знал и не помнил.) От директора школы, где учился Ли, также потребовали провести «час ненависти», который оформили в виде «открытого урока». При всей своей молчаливости и сдержанности, говорить Ли умел, а таких в их классе было мало, и «ответственные за мероприятие» учителя, относившиеся к нему с недоверием, чувствуя в нем «чужого», были вынуждены все же обратиться к нему, тщательно отредактировав бумажку с текстом его «клеймящего» выступления. В отличие от большей части «народа», Ли внимательно прочитал «доклад товарища Жданова», поразивший его предельной убогостью мысли, рептилийно-злобной, и, конечно, не пропустил похабного упрека в адрес Анны Ахматовой в связи с появлением в одном из ее ташкентских стихотворений какого-то кота. Поэтому, прочитав предписанный ему текст, Ли решил самовольно и в порядке сюрприза несколько «оживить» его свежими ждановскими мыслями. Дойдя в своем выступлении до тех фраз, где, по мнению Ли, это отклонение от канона было уместно, он громогласно провозгласил:

— Как же могла Ахматова воспевать ус-сатую мор-р-р д у, — и тут Ли заметил, что сам он смотрит на портрет «вождя», а побледневший директор Гиббон смотрит на него, — и все же патетически продолжил: — Какого-то «хозяйкиного кота», в то время, когда весь советский народ под руководством товарища Сталина героически сражался с фашизмом?

Все с облегчением вздохнули, ведь не о Хозяине, а всего-то лишь о «хозяйкином коте»… Конец «часа ненависти», когда дело дошло до обезьяны Зощенко, и вовсе получился удачным, хотя Ли и предлагал заключительному оратору, чтобы тот заменил в выданном ему «противозощенковском» тексте слово «обезьяна» словом «какой-то гиббон», но тот стойко и точно отбарабанил заданное. На волне этого успеха даже забыли отругать Ли за вольности, проявленные при выполнении ответственного поручения.

Восстановив эту забытую картину, Ли начал было улыбаться, но вовремя вспомнил, где он находится, подавил улыбку и снова углубился в созерцание «вечно живых» трупов.

И вдруг, проходя мимо мумий, собираясь теперь уже навсегда отвести от них свой взгляд, Ли заметил, как веко тирана дернулось. Ли ожидал, что кто-нибудь вскрикнет или охнет от неожиданности, но все продолжали движение в каком-то трансе, как завороженные, и Ли подумал, что это опять нечто открытое только ему, поданный ему знак.