Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 129 из 162

И она одним движением руки расстегнула ему все пуговицы на рубашке и взялась за пояс его брюк.

— Отстань! — сказал Ли. — Я сам…

Он спокойно разделся перед ней и лег под простыню. Она укрыла разметавшегося мальчика на верхней полке, а потом подоткнула его простыню и, склонившись над ним и пожелав ему спокойной ночи, легла и затихла. «Почему она не перекрестила меня, как положено?» — подумал Ли.

Перед тем как заснуть, он посмотрел в сторону монашки. Та лежала на правом боку, и ее лицо было обращено к Ли. Слабый молочный свет падал так, что ее глубоко посаженных глаз не было видно, и под едва заметными линиями бровей на месте глазниц сияли темные провалы. Третье темное пятнышко внутри контура ее лица располагалось там, где заканчивался курносый носик и был приоткрыт рот. Когда Ли засыпал, глядя на этот смутный контур, последней его мыслью, вернее, ощущением было то, что на него смотрит Смерть. Это впечатление вместе с его засыпающим разумом перешло порог реальности, и бледная Смерть в облике туманной монашки в ее белом одеянии несколько раз являлась ему в кошмарах, мучивших его в этой короткой ночи под перестук колес.

Когда он открыл глаза, за окном был серенький северный рассвет. Где-то на юго-востоке серый цвет неба мягко переходил в голубой, розовеющий к горизонту — там угадывалось Солнце. Ли внимательно рассмотрел спящую — и куда она делась, вчерашняя чертовщина и ночные кошмары!

Он положил руку ей на грудь и ладонью ощутил теплое и зовущее женское тело. В это время монашка открыла глаза.

— Ты уже выходишь, брат? — спросила она и легким пружинящим кошачьим прыжком стала на ноги как была — в короткой рубашке на голом теле, босая.

— Бог с тобой! Бог с тобой! Бог с тобой! — трижды призвала она Бога и трижды поцеловала Ли в губы. Потом отодвинула его от себя и перекрестила, сказав: — Будь осторожен и береги себя! Я ведь не зря за тебя просила Бога…

Поезд же тем временем подошел к нарвскому перрону, и Ли оставалось лишь пожелать счастья своей странной попутчице.

Этот приезд в Нарву не принес Ли желанного удовлетворения. Все почему-то было тусклым и неинтересным. Дни стояли солнечные, но пополудни то ли от Наровы, то ли еще откуда-то город заволакивала какая-то хмарь и промозглая сырость, и Ли начинал бить такой озноб, что даже рюмочка-другая коньяка, выпитая в баре, приносила лишь весьма кратковременное облегчение, а потом на него снова нападал колотун, да такой, что отогревался он, лишь с головой уходя под одеяло в своем номере. Здесь как бы повторялось пережитое им в вагоне таллиннского поезда — мертвый холод, холод Смерти при приближении ночи, и всякий раз он сменялся живым солнечным теплом следующим утром. Странным было и то, что у Ли создавалось четкое впечатление, что эта непонятная аномалия терзает лишь его одного, а остальные даже не ощущают эту подкрадывающуюся к ночи могильную сырость.

Вскоре все это так надоело, что он, сделав свое сообщение на конференции, на третий день утром уехал автобусом в Питер, пожертвовав заключительным банкетом.

В Питере он тоже не задержался и, пройдясь по Невскому и далее по Дворцовой набережной до дядюшкиного дома и постояв минут десять против своего окна на первом этаже, любуясь Невой и крепостью, отправился на вокзал и дневным поездом уехал в Москву, где поспел на кисловодский скорый, и только в чистеньком теплом вагоне этого южного состава холод ушел из Ли. Наутро, выйдя на перрон в Харькове, он, как ему казалось, сразу же забыл все неудобства, неудачи и несуразности этой поездки. Забыл и предостережения своей «случайной» попутчицы. Почти забыл — так будет вернее, потому что ощущение того, что в его мире произошли какие-то непонятные или еще не понятые им изменения, никуда не исчезло, а только схоронилось где-то в глубине памяти, а может быть, и в глубине души.

Прошло меньше месяца, и дела снова позвали Ли в Москву. Ехать ему не хотелось: во-первых, на пороге стояло отпускное лето с его билетными страданиями, а во-вторых, у него разболелась нога, уже много лет подверженная трофическим нарушениям. К врачам Ли по своей традиции не обращался, предоставляя свою жизнь, как и прежде, в полное распоряжение Хранителей его Судьбы. Язвы к моменту этой поездки, правда, еще не появились, но боли были настолько сильны, что он впервые в жизни решил взять с собой старую палку, оставшуюся от Исаны. Взять не столько для помощи при движении, сколько для того, чтобы хоть иногда уступали место в городском транспорте, так как стоять ему частенько было и вовсе невмочь.

Эта поездка оказалась в деловом отношении более удачной: несмотря на ее внезапность, все «нужные» люди оказались на своих местах, и Ли почти все, что от него требовалось, сделал в первый же день. На завтра оставались лишь какие-то мелочи. Поэтому, когда это «завтра» наступило, Ли часам к одиннадцати утра справился со всеми своими задачами и теперь ехал в известное ему место, где рассчитывал на одной небольшой площади скупить все, что нужно было «для дома, для семьи», — самая необходимая в те годы сплошного «доставания дефицита», список которого непрерывно рос, процедура для «гостей столицы», необходимая настолько, что уже был налажен выпуск планов метрополитена с перечнем магазинов на каждой остановке. Потом, сдав покупки в камеру хранения, Ли смог бы с чистой совестью провести остаток дня в книжных магазинах.

В глубокой задумчивости он стоял на задней площадке троллейбуса. Выходить ему было, как говорится, «через одну», и он боялся большой посадки, из-за которой ему потом было бы трудно пробиться к дверям. А задумчивым он был потому, что час назад узнал о смерти Черняева. Получилось так, что тот день, когда он стремился в конце мая к Черняеву с армянским коньячком, был третьим или четвертым днем после его смерти, и теперь Ли, полушутя-полусерьезно, думал, были ли памятные ему московско-нарвские события отражением воли Хранителей его Судьбы, или это просто бузил тогда еще не покинувший Москву дух его неугомонного старшего приятеля.



Как часто бывало в жизни Ли, его сомнения разрешились тут же.

Он не сразу заметил, что в проходе возле него утвердился какой-то громила, и что насмешливый взгляд этого громилы уже некоторое время блуждает по его лицу и фигуре. Поймав ответный взгляд Ли, громила растянул в улыбке свою пасть и сказал:

— Что, жидок, выходить собрался? Там на травке я тебя и прихлопну — одним меньше станет.

Ли не сразу понял, что эта тирада была обращена к нему, а когда понял, то спокойно спросил:

— Вам что-нибудь мешает?

— Жиды мне мешают, и ты — в частности. С тебя я и начну…

И тут Ли услышал внятно произнесенное слово «Смерть». Он знал, что это — Приговор, но не знал — кому.

Но даже если это и был Их приговор, Ли этого было мало: он еще должен был вынести свой приговор, а на все судопроизводство и исполнение приговора ему оставалось не более четырех минут.

— И вы что — можете вот так, ни с того ни с сего избить старого человека? — этим вопросом Ли немедленно начал судебное расследование.

— Во-первых, не старого человека, а старого жида, а во-вторых, не избить, а убить! — был ответ.

Весь этот диалог происходил при полном молчании «известных своей человечностью и отзывчивостью советских людей», заполнявших салон троллейбуса и «готовых всегда и бескорыстно прийти на помощь товарищу, попавшему в беду». Только когда громила протянул лапу и попытался надвинуть Ли на глаза козырек его кепочки, которой он прикрывал от солнечных лучей свою лысеющую голову, какая-то старушка, приняв движение громилы за удар, взвизгнула:

— Что дееться! Среди бела дня… — и замолчала.

Следствие было закончено, Приговор подтвержден, и Ли приступил к его исполнению. Он резко бросил взгляд за правое плечо громилы, и тот автоматически стал поворачивать голову вправо и чуть вверх, чтобы посмотреть, кто там перемигивается с Ли. Второй ошибкой громилы была его уверенность в полной беспомощности Ли, поскольку одна его рука была занята тяжелым портфелем, а в другой был посох. Но Ли просто разжал ладони, и портфель и посох полетели вниз, а через секунду кулак его правой руки врезался в едва заметный кадык громилы, неосторожно подставленный под удар.