Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 114 из 162

Мария, как уже говорилось, была моложе Любы на три года, и незабываемый восемнадцатый год сделал ее, двадцатилетнюю, невестой без женихов. Путь, казавшийся беспредельно ясным, вдруг скрылся в тумане. Поскольку ее отец, хоть и малым чином, принадлежал к имперской колониальной администрации, его первым порывом было вывезти всю свою семью в родные края. Чтобы объехать неспокойные области империи (железной дороги на Север через Сухуми и Сочи тогда еще не было, и поезда шли через Баку и Дербент), летом восемнадцатого двинулись в Поти и там погрузились на какой-то пароходик, с трудом дотащившийся в Севастополь, а оттуда поездом по тогда еще белой части империи прибыли в Харьков.

Все свершившееся было для Муси таким ударом и такой трагедией, что все детали этого путешествия, а вернее — бегства из Тифлиса, полностью исчезли из ее памяти и стали известны Ли почти полтора десятилетия спустя, когда на его руках тихо угасала мать Нины — Вера, младшая сестра Муси. Ее память — память двенадцатилетней девочки, до того ни разу не покидавшей Тифлис, сохранила все, даже самые мимолетные впечатления вроде тревожно мяукающих, почти по-человечески плачущих кошек, бродивших по их опустевшей квартире в Вери, когда все вещи были уже сложены, и, сидя на них, семья ждала извозчика — за ним отправился отец.

Это воспоминание сменилось картиной посадки на какой-то грязный, перепачканный углем пароходик в Поти, где расположились сначала на палубе, а уже потом нашелся уголок в трюме. Православные монахи прямо на палубе раздавали детям затвердевшие бублики из какого-то серого мешка, но когда у одной девочки началась то ли дизентерия, то ли брюшной тиф, бублики выкинули в море. Девочка умирала на палубе под открытым небом, а на бублики примчалась откуда-то стая дельфинов. Они затеяли игру, поддевая бублики носами, и с этими бубликами на носах почти полностью выскакивали из воды.

До Ялты (а не до Севастополя, как запомнилось Мусе) тащились несколько суток, и отец, живший и заставлявший всю семью жить по строгому режиму, исстрадался из-за отсутствия «горячей» пищи. Поэтому тут же на ялтинском причале мать сложила примитивный очаг из гальки, и на берегу моря был сварен борщ. Лишь подкрепившись таким образом и выпив добрую чарку чачи из своих грузинских запасов, отец отправился хлопотать о подводе на Севастополь — ближайшую и самую доступную в те годы железнодорожную станцию. Подводы не нашлось, но подвернулась фелука, уходившая в Севастополь поутру. Еще несколько дней ушло в Севастополе на подготовку к штурму поезда, идущего на Харьков.

Воспоминания эти так разбередили умирающую Веру, что она поведала Ли «страшную» семейную тайну, отчасти объяснявшую метаморфозу, происшедшую с дедом Нины, скончавшимся за год до ее сближения с Ли. Даже сама Нина не знала, почему ее дед из достаточно грамотного служаки (Ли читал его письма, написанные кратко, емко и без грамматических ошибок) сразу же по возвращении в Харьков превратился в тихого жителя предместья, торгующего на базаре свежей, соленой и моченой продукцией своего крохотного садика и приусадебного участка, и ни разу ни в какие времена даже не пытался изменить этот свой скромный статус или побывать в местах своей прежней жизни.

Рассказ Веры начался с ее ответа на вопрос Ли: откуда в семье взялись деньги на такое капитальное мероприятие, как переезд всей семьи на Украину. Оказалось, что у отца была очень дорогая сабля с серебряной рукоятью в ножнах, разукрашенных золотом и драгоценными камнями (так запомнилось Вере). Саблю эту он получил в награду за особые заслуги перед отечеством (второй наградой за эти же заслуги было принятие Муси в заведение святой Нины). Вот за эту саблю один важный грузин взял на себя все расходы и организацию их переезда.



На вполне естественный вопрос Ли о том, что это были за «заслуги», Вера отвечала, что они были связаны с событиями, происходившими еще до ее рождения, но по рассказу матери она знает, что в те времена к ее отцу, когда тот был верийским околоточным, иногда захаживал очень уважительный молодой грузин в неизменном длинном черном пальто и фетровой шляпе. Отца, человека в те годы далеко не старого, он почему-то ласково именовал «дедушкой Ефимом». При встречах они обычно подолгу беседовали, потихоньку попивая «маджарку», и однажды «дедушка Ефим» по его просьбе сообщил по начальству о готовящемся в Баку заговоре. Сведения подтвердились, преступников арестовали, «дедушка Ефим» был награжден и повышен в чине, а потом, опять-таки с разрешения своего молодого приятеля раскрыл перед начальством имя своего осведомителя, фигура которого оказалась столь значительной, что в дальнейшем до старого служаки доходили лишь отрывочные сведения о негласном и тайном продвижении его протеже к вершинам политического сыска. А потом, когда мир «дедушки Ефима» был разрушен «до основанья», физиономия «скромного и уважительного молодого грузина», оказавшего серьезные услуги охранительному начальству, вдруг стала появляться в газетах, принадлежащих «нашему новому миру». Взгляд у «дедушки Ефима» был цепкий, профессиональный, да и «молодой грузин» почти не изменился за десять-пятнадцать лет, прошедших со дня их последней личной встречи.

Это второе пришествие «молодого грузина», на глазах превращавшегося из хоть и привилегированного, но весьма провинциального осведомителя во всесильного правителя новой империи и «вождя» народов, так напугало «дедушку Ефима», что он на весь остаток дней своих укрылся в огороде, не изменив свое амплуа тупого и темного жителя предместья даже во время почти двухлетней немецкой оккупации. Только когда «все радиостанции Советского Союза» 5 марта 1953 года единственный раз сказали правду о «гении всех времен и народов», «дедушка Ефим» почувствовал себя в безопасности, но жить ему оставалось немногим более двух лет.

Выслушав рассказ Веры, Ли, хорошо помнивший историю, без труда определил, что через «дедушку Ефима» его «молодой грузин» продал бакинское большевистское подполье. Сам факт осведомительской деятельности будущего «вождя народов» Ли не удивил, так как еще подростком, анализируя «дерзкие» побеги через всю империю «отважного революционера» с лицом «кавказской национальности» и неисправимым акцентом, он пришел к выводу, что эти «подвиги» совершались под надежной опекой властей. Поразило его другое — «усатый», очередной раз в его жизни, вынырнул из небытия в тесной связи с близкими ему людьми. «Вот те на! — подумал Ли. — Мертвый продолжает хватать живых!»

В Харькове постепенно адаптировались все, кроме Марии. Ее высокое светское образование со знанием французского и изящной словесности оказалось невостребованным в прекрасном новом мире, сооружавшемся большевиками. После отступления из Харькова белой армии она пошла работать в Горисполком статисткой, и с тех пор «статистка», «секретарь-машинистка», «оформитель» стали ее пожизненной специальностью. Этот ее «трудовой путь» Ли позднее восстановил по сохранившимся после нее казенным бумагам. В ее же рассказах о времени, сокрытом за сухими записями делопроизводителей, все было значительно интересней: везде ей встречались интересные, влюбленные в нее люди, готовые отдать ей свои руки и сердца, увезти ее в Рим, Неаполь, Париж, подальше от этого бесконечного разбоя и беспросветной смуты. Вероятно, так оно и было, потому что такое было время, но у всех этих встреченных ею людей (а среди ее поклонников был даже Иван Мозжухин, тогдашняя кинознаменитость!) был один недостаток: они понятия не имели, что значит быть выпускницей заведения святой Нины, и Мария не без основания полагала, что к ней их влечет только ее молодость и милое юное лицо, а это быстро проходит. Любопытно, что побывавшие ее сослуживцами в период ее службы в Харьковском горисполкоме такие неординарные личности, как «товарищ Сталин» и «матрос-партизан Железняк», ей не запомнились.

Но вот в не менее незабываемом девятнадцатом в Харьков попадает студент-экономист Петроградского политехнического института Императора Петра Великого Николай Вартанянц. Получив 11 октября семнадцатого года «Билет», свидетельствующий о том, что он уволен в отпуск до 1 сентября восемнадцатого года, он уехал домой в Тифлис, откуда, весело прогуляв годик, снова двинулся в Петроград для продолжения учебы, но сумел добраться только до Харькова. Поскольку ни на север, ни на юг в это время из Харькова выехать без риска для жизни было невозможно, он попытался определиться в Харьковский коммерческий институт, куда и был принят, как записано в его зачетной книжке, «осенью 1919 г.».