Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 36



— А что, отче, слышно? — спросила, наконец, Софья Витовтовна, и сухое лицо ее дрогнуло, а под легкими морщинами на лбу и под глазами прошла тень и застыла скорбно в уголках губ.

— Нету вестей, государыня, — печально ответил отец Александр, — но ведомо, что Димитрий Шемяка ни сам ко князю не пришел, ни воевод своих не послал…

— Ох, скороверен сынок мой, — вздохнула Софья Витовтовна, — сызнова поверил ворогу своему Димитрию Юрьевичу. Димитрий же все время за ним, как волк за конем. Ждет, ежели спотыкнется, он ему в горло и вцепится…

— Истинно, государыня, — подтвердил духовник, — есть грех такой, скороверен наш князь. Сколько раз дядя, князь Юрий галицкий, а потом и сынок-то его, Василей Косой, обманом да нечаянностью вредили ему и даже Москву отымали…

— Помню, отче, — с горечью продолжала княгиня, — разграбил тогда на Москве князь Юрий и княжое и мое именье, а нас, княгинь, в Звенигород заслал, яко полонянок каких. Помнишь, чай, Марьюшка? Никому того не дай, господи… Помер князь Юрий-то, слава богу, а сынок его в тесном заключенье слепой сидит крепко. С Шемякой же у нас мир, вишь. Забыто, что шесть лет всего как безбожный Улу-Махмет к Москве подходил, а Шемяка ни одного воя и тогда не прислал, а крест целовал. Ныне вот сызнова поверил мой сынок ворогу, а где от Шемяки помочь?

— Истинно, государыня! Ни один полк от князя Димитрия, слышно, не послан, а царевич Бердедат, чаю, не поспеет к Суздалю на помочь — отстали вельми от нашего князя. Токмо еще от града Юрьева отошел царевич-то…

Священник замолчал, опустив голову. Долго молчали все за столом, в печали продолжая свою трапезу. Взглянув на мать, увидел Иван, что склонилась она над своим кубком с березовицей, а из глаз у нее бегут двумя дорожками слезы по щекам, размывая румяна и белила.

Сердце княжича сжалось, и, боясь заплакать, он торопливо стал обгрызать поданное ему Ульянушкой стегнушко жареного гуся. Отирая жирные руки и губы столовым полотенцем, он торопливо утирал незаметно и слезы. Но Софья Витовтовна все видела и, обратившись к любимому внуку, сказала с нарочитой веселостью:

— А ну-ка, Иванушка, скажи, какое ныне лето?

Княжич, пересиливая себя, чуть помолчал и голосом спокойным, но с едва заметной дрожью, ответил ясно и раздельно, как будто отвечал своему наставнику:

— Шесть тыщ девятьсот пятьдесят третье лето от сотворения мира…[9]

Старая княгиня гордо улыбнулась, увидев изумление на лице отца Александра, и добавила:

— Знай, любимик мой, что худа всегда ждут в высокосныя леты, а прошлое лето было высокосное, а и тогда худого нам не было…

— Ничего худого по воле божией и ныне не будет, — добавил Александр, поняв, что старая княгиня хочет утешить и сноху и внука.

— Марьюшка, — продолжала Софья Витовтовна, — враги-то наши того не ведают, что они — токмо краешки, а середка-то всему — Москва, все под Москву само придет. Всех их Москва съест, а без Москвы и Руси не стоять.

Вот и моего сыночка скороверного сама Москва, божией милостью, с десяти годочков бережет…

— Да и советы твои берегут, государыня, — добавил отец Александр. — Из детства ты его государствованию вразумляла…

Иван не слушал дальше, затосковав опять по отце. Так вот и стоит он перед ним в золотых доспехах, каким он уезжал на рать, а глаза у него веселые, веселые — смеются…

Когда же подали изюм, редьку, варенную на меду, рожки, финики, сушеную смокву, обед пришел к концу. Маленький Юрий устал, захотел спать, не ел даже лакомства, зевал и потягивался.

— Ульянушка, — сказала Марья Ярославна, — уложи-ка его спать…

Мамка Ульяна засуетилась около Юрия, взяла его на руки и понесла в спальню княжичей, нараспев приговаривая:

— Потягота на Федота, а с Федота на Якова, а с Якова на всякого…

Вышел вслед за Ульяной из-за стола и княжич Иван, захватив кусок сухой смоквы. Сам он уж больше не хотел сладкого, но брал смокву для друга своего Данилки, сына дворецкого Константина Ивановича.

Отстав от Ульянушки, Иван задумчиво и медленно, а не скачками, как всегда, сошел во двор по широкой лестнице с резными решетками по бокам. Он только сегодня за трапезой вполне осмыслил всю беду, которая может постигнуть отца, бабку, мать и его самого с Юрием. Улу-Махмет казался ему теперь страшным, вроде Змея Горыныча, о котором ему с Юрием Ульянушка сказывала, и досадно было за отца, что он не умеет делать так, как следовало, как бы Добрыня Никитич сделал или, еще лучше, как сам Илья Муромец…

Зажимая в кулаке кусок сушеной смоквы, он обошел княжие хоромы и направился к черному крыльцу бабкиных хором, к жилым подклетям, где всегда его поджидал Данилка. После обеда им было самое свободное время, когда все ложились отдыхать, а они вдвоем, без нянек и мамок, бродили по всему княжому двору, где хотели, только за ворота не смели выйти.

Но на этот раз в бабкиных подклетях Данилки не оказалось, а сидели за столом у самой переборки у солныша, у бабьего стряпного угла, Дуняха с отцом да сторож-звонарь с ними, старый Илейка. Перед ним была сулея с водкой да ендова с крепким медом: у ключника для гостя Дуняха вымолила.

Свой он, ключник-то, из капустинских.



— А, княжич! — весело крикнул тот самый старик, что утром бранился с дворецким. — Милости просим, здравствуй, голубок! Садись с нами за стол, чем богати, тем и ради. А я, вишь, ежели на дворе, то на солнышке, а ежели в избе, то поближе к солнышку! Садись к нам, соколик…

Иван перекрестился на образ в красном углу, поздоровался и присел на скамью возле Дуняхи.

— Вот я тобе и скажу, — продолжал Дуняхин отец, — дворянин-то утресь кричал, что я-де, староста из села Капустина, опять поруху учинил государеву делу! А тивун-то[10] капустинской где?! Ты все, Дуняха, молодой княгине обскажи. Тивун-то все на меня, а мужиков нет, парубков нет — нет мне ни от кого помочи…

Он замолчал, выливая в деревянную чарку Илейки остатки водки.

— Будя, Кузьмич, а то шумен стану, — улыбаясь, отнекивался Илейка, а сам тянул к себе чарку.

— Пей, Петрович, за здравие нашего князя, — продолжал, пьянея уже, Кузьмич, — а я еще медку пососу. Эх, хорош едреной, крепкой медок, не хуже водки. Эко ста дело-то! А тивун-то у нас — не дай боже! Такой нечунай[11] — никакой от него ни ласки, ни помочи не жди…

— Сие, как татары говорят, «ни сана, ни мана!»,[12] — промолвил Илейка, ставя на стол пустую чарку. — Есть такие. Ни сиротам, ни князю от их добра нет. Ну, да как бог. Небось, Кузьмич, правда сама себя очистит. Правды и Мамай не съел…

Илейка замолчал, опустив захмелевшую голову, но тотчас же встрепенулся и заговорил горестно:

— Отец еще мне при смерти приказывал: держись Москвы, как вошь кожуха. В тепле и в сыче будешь, и татарин тебя не тронет! Ан Улу-Махмет Москву один раз ограбил, теперь опять идет…

— Князи виновати, — мрачно выговорил Кузьмич. — Сказано: за княжое согрешение бог всю землю казнит! Князи-то наши волками грызутся, ладу у них нет, а без ладов и кадки не соберешь…

— Как подумаешь умом — и головушка кругом, — поддержал Илейка. — Поганым же того и надобно — прут на Москву, убивают, грабят, христианство в полон берут…

Кузьмич оперся на руки и залился пьяной слезой.

— Не горюй, братаня! — тронул его за плечо Илейка. — Не тужи, голова.

Давай песни играть.

— Эх, ты! Какие мне песни! — всхлипнул староста и, ложась головой на стол, добавил: — Двое сынов у меня под Суждалем-то…

Густой храп показал Дуняхе, что отец наугощался досыта. Осторожно уложила она его на лавке и побежала в хоромы к Марье Ярославне.

Княжич, досадуя на Данилку, что до сих пор не приходит, смотрел на дремавшего Илейку. Опять ему обидно и тяжело от всего, что услышал, хоть плачь, да про часы вдруг вспомнил, дернул за рукав Илейку.

9

1445 год.

10

Т и в у н, тиун — управитель княжой (дворцовой) волостью, сельский староста и судья.

11

Н е ч у н а й — неучтивен, грубый.

12

«Ни тебе, ни себе!»