Страница 3 из 36
— Матунька, — ласкался Иван к матери, — дай щечки твои поцелую, пока не набелила их Ульянушка…
— А и то, Ульянушка, начинай, — заторопилась Марья Ярославна, обнимая и целуя детей, — хлопот-то тобе со мной надолго…
— Ну, свет мой Ярославна, у меня всё скоричко! На язык я — скороговорка, на руку — скороделка: лысый не успеет кудри расчесать, а я уж все снарядила…
Дуняха, завязывая на затылке свой девичий венец, прыснула со смеху.
Засмеялась и княгиня, а за ней и дети.
— Щеки набелю, нарумяню, — продолжала Ульяна, доставая горшочки с притираньями, — брови сурьмой подведу, сурьмой подведу да потом…
Визг поросят и громкое гоготанье гусей на дворе заглушили ее голос.
Внизу, у самых подклетей княгининых хором, где хлебенный, сытный, кормовый и житный дворы, а также скотный, птичий, поднялся сплошной шум и говор, как на торге. Иногда только можно разобрать сквозь гом и гул, как, отворяясь, скрипят ворота, звякает цепью ведро у колодца, заливчато ржут лошади, кричат и ругаются люди…
Княжич Иван подбежал к окну и, отвернув суконный налавочник, вскочил на пристенную лавку. Быстро, со стуком поднял он окно, спугнув наверху голубей, громко захлопавших крыльями, и просунул голову наружу.
Солнце поднялось уже до самых крыш, прямо в глаза светит, блестит на крестах у Михаила-архангела, Успенья-богородицы, Ивана-лествичника и Чудова монастыря, золотит каменные кремлевские стены с бойницами и с башнями-стрельнями. Ярко сверкает слюда в окнах горниц и светлиц второго яруса боярских хором, и еще ярче горят окна на третьем ярусе у теремов, вышек и светлиц, окруженных расписными гульбищами[6] с перилами и решетками.
У иных хором на самых кровлях построены башенки-смотрильни с вертящимися по ветру золочеными петушками и рыбками, жаром пылающими теперь на восходе солнца.
Румяное утро начинает тихий и жаркий день. Розовый дым медленно выползает из деревянных дымниц над тесовыми крышами и прямыми столбами подымается в небо. Хоромы стоят среди садов и огородов то кучами, образуя узенькие улички и переулочки, то в одиночку, словно крепости, огороженные деревянным тыном из бревен. Около них и среди пустырей и оврагов кое-где разбросаны как попало курные избы княжой и боярской челяди: холопов и вольных слуг всякого рода. Избы топятся по-черному, и густой дым, клубящийся тучами, окутывает их крыши, выбиваясь со всех сторон через волоковые окна, черный и багряный от зари.
Знает Иван, что не пожар это, а все же боязно ему. Переводит поскорей он взгляд за кремлевские стены, где сквозь легкий туман над Москвой-рекой, Яузой с болотистой Чечеркой видно Загородье, посады и слободы, все Заречье и подмосковные села и деревни. Всюду между озер и болот бегут, сверкая, ручьи и речонки, а на их берегах множество больших и малых мельниц, особенно по Яузе. Ярко желтеют глиной овраги, зеленеют рощи на пригорках и среди просторов зреющей ржи.
Засмотрелся княжич на знакомые места — любит он из окон на дали далекие любоваться, особенно из княжой башни-смотрильни. Иной раз подолгу глядит так в окна, пока не отзовут или пока тоскливо не станет. Видит он и дороги, — тонкими ниточками тянутся они от Москвы в разные стороны: в Орду через Серпухов, в Нижний Новгород, левей, через Яузу, к Владимиру и Суздалю, а еще левей — к Юрьеву и в Кострому. Все их показывал княжичу Алексей Андреич, наставник его по чтенью часовника и псалтыря.
Других дорог не видно княжичу, но знает он, — памятлив очень, — что есть еще дороги: и в Ярославль, и в Новгород Великий, и в Литву, откуда бабка Софья Витовтовна приехала, и в Смоленск, и в Тверь. Смутные думы сами идут к Ивану со всех сторон, и тяжко ему на душе стало, когда ясней разглядел он дорогу на Юрьев и Кострому. Вспомнил, как отец постом еще по этой вот самой дороге уезжал с войском, а над ним высоко подымалась желтая пыль. О войне вспоминает княжич, о татарах, и страшно ему за отца, забыл совсем о дворе, где на возах масло, муку, мед, крупу привезли, уток, гусей и кур. Шарахаясь по двору, пылят там ногами и блеют бараны, громче и громче кричат и ругаются люди…
— Что ж, сыночек, там деется? — услышал он голос матери. — Пошто крик такой и лаянье с сиротами и холопами?
Иван побольше высунулся из окна и увидел среди обозов, пришедших из княжих подмосковных, дворецкого Константина Иваныча. Тряся бородой, кричит он во весь голос на какого-то старика, а тот, поддерживая холщовые порты и нахлобучивая поярковый колпак то на лоб, то на затылок, тоже кричит на дворецкого, а что они кричат, непонятно. Тут же шумят и оба ключника дворовые, Лавёр Колесо и Федор Пупок со своими подключниками, — уток, кур, гусей, яйца да масло принимают…
Ничего разобрать нельзя.
— Костянтин Иваныч осерчал, на старика кричит, — не сразу ответил Иван матери, — а за что — не знаю…
В это время ясно в окно донеслось:
— Да ты бога побойся, Костянтин Иваныч. Людишек мало! Не токмо что мужиков, но и парубков нетути! Все с князем на рати против безбожных татар… Эко-ста дело-то!
— Вот пожалует тобя батогами государыня Софья Витовтовна, вот те и дело! — прикрикнул дворецкий.
Дуняха вдруг встрепенулась и тоже к окну бросилась.
— Так и есть, государыня, из Капустина наши обозы пришли, — крикнула она княгине Марье Ярославне, — отца мово лает дворянин-то! Ох, государыня, и ведомо мне за что: к Петрову дни не снарядил обозу, а сроку молил — не дал дворецкой… Заступись, свет мой ясной, перед старой государыней…
— Попрошу, Дуняха, а ты поди после молебной в подклеть, вызнай от отца все. Может, и сам Костянтин Иваныч простит по моему заступничеству, не доведет до матушки-государыни…
— Ножки твои поцелую…
— Ох, как бы и мне срок не пропустить, — засмеялась княгиня, — шевелись, Ульянушка! В крестовой, чаю, матушка-свекровь уж все свечи и лампады затеплила…
— А который час, матунька? — спросил княжич Иван, соскочив с лавки и укрыв ее снова шитым налавочником.
Стройный и высокий не по годам, он в задумчивости гладил рукой угол изразцовой печки с голубой росписью и, хмуря брови, о чем-то усиленно думал. На вид ему было лет восемь, но большие, темные и строгие, как у матери, глаза смотрели так умно и остро, что казался он еще старше.
— Который час? — подхватила мамка Ульяна, желая развеселить княжича. — Ячневой квас! — А которая четверть? — Изволь, хоть и черпать…
Но Иван даже не улыбнулся.
— Вот и не ведаешь, — сказал он. — Илейка-звонарь тоже неверно бьет.
А Костянтин-то Иваныч мне сказывал, что есть за морем часы самозвонные…
— И у нас, Иванушка, на дворе такие есть, и в колокол кажный час ране они отбивали. Деду, великому князю Василь Димитричу, заезжий сербин ставил, да сломались они в тое еще лето, когда я овдовела, а сербин-то и ране того в Царьград отъехал. Чаю, помер там давным-давно, ведь и мне-то за шестой десяток идет…
Княжич оживился, суровые глаза его засияли.
— Во фряжской земле,[7] Ульянушка, — ласково перебил он мамку, — часы иные. Месяцы, дни и числа они показывают, а бьют в два колокола: в большой — токмо часы, а в малой — токмо часовцы дробны…
— А что, голубенок мой, за часовцы такие? — спросила мамка.
— А то вот. В кажном часу шесть дробных часовцев, а в одном часовце десять часцов, а часец — токмо вот скажи «раз», и часец прошел. Насчитала ты десять часцов, вот тобе и дробной часовец прошел…
— Ну и скорометлив же ты, Иванушка! — дивилась Ульяна. — Вразумил тобя господь и к хитрости книжной и во младенчестве разуму наставил…
— Пора нам в крестовую, — строго сказала княгиня, приняв от Дуняхи шелковый платочек белый с золотой каймой, и пошла к дверям.
— Матунька, — засопел носом и, готовясь заплакать, залепетал Юрий, — дай мне оладуська с медом…
— Дам, дам, мой басенькой, — стала утешать его Ульянушка, — вот придем из крестовой на трапезу, я те два дам! Мы ведь с тобой так: где оладьи, тут и ладно, где блины, тут и мы! А вечером в мыльню пойдем, медов да квасов наберем. Будем пить-попивать да коврижками заедать… Не плачь, не плачь, а то бабка заругает…
6
Г у л ь б и щ е — балконы и проходы между ними.
7
Ф р я ж с к а я з е м л я — Италия.