Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 71

Здесь нет необходимости пускаться в пространные комментарии. Что касается последнего утверждения, то оно, как уже отмечалось, странным образом перекликается с одним выражением из китайской философии, а именно, «словесная сеть» — выражение, которое употребляется, чтобы указать, как существование застывает в логических структурах. Китайцы говорят: «Сеть служит для того, чтобы ловить рыбу: сделайте так, чтобы, поймав рыбу, о сети мы позабыли». Надо отбросить сеть, или лестницу, и увидеть мир, уловить его непосредственно, когда каждое слово становится помехой — в этом и заключается сатори. Тот, кто соотносит Витгенштейна с дзэн, думает, что только мудрость сатори существовала для человека, произнесшего на западной философской сцене эти ужасные слова: «О чем невозможно говорить, о том следует молчать».

Вспомним, что, когда ученик начинает пускаться в тонкие рассуждения, учитель дзэн дает ему хорошую оплеуху, но не для того, чтобы наказать его, а просто потому, что пощечина — соприкосновение с жизнью, о которой невозможно рассуждать: ее чувствуешь и все. Витгенштейн, после того, как всячески убеждал собственных учеников перестать заниматься философией, оставил научную деятельность и преподавание в высшей школе и начал работать в больнице, а также понемногу преподавать в начальных школах австрийских деревень. Одним словом, выбрал жизнь, непосредственный опыт, а не науку.

Тем не менее довольно легко, делая выводы и проводя аналогии на материале творчества Витгенштейна, выйти за пределы корректного толкования. Уинпал считает, что австрийский философ почти достиг такого состояния отрешенности от теорий и понятий, в котором веришь, что все проблемы разрешаются просто потому, что растворяются, исчезают. Но можем ли мы сказать, что отрешенность Витгенштейна полностью походит на отрешенность буддиста? Когда философ пишет о том, что одно событие с необходимостью не вытекает из другого, поскольку речь идет лишь о логической необходимости, Уинпал истолковывает это так: необходимость обязана своим существованием языковой конвенциональности, реально она не существует, реальный мир разрешается в мир понятий и, следовательно, в мир ложный. Но для Витгенштейна логические суждения описывают каркас мира (Там же. 6. 124). Верно, что они представляют собой тавтологии и ничего не говорят о действенном познании эмпирического мира, но они не противоречат миру и не отрицают фактов: они движутся в том измерении, которое не согласуется с измерением, где находятся факты, но дают возможность их описывать13. Одним словом, парадокс разума, потерпевшего поражение, когда, воспользовавшись им, его затем отвергают, убедившись, что он уже ни на что не годен, — этот парадокс можно наблюдать как у Витгенштейна, так и в дзен, но для западного философа, несмотря на то, что он как будто избрал молчание, все — таки существует необходимость использовать разум для того, чтобы сделать ясной хотя бы какую — то часть мира. Не надо молчать обо всем: надо молчать только о том, о чем нельзя говорить, то есть о философии. Но открытыми остаются пути естественной науки. У Витгенштейна разум терпит поражение без какого — либо вмешательства извне, потому что отрицается в тот самый момент, когда его используют для того чтобы дать нам метод проверки, но конечным результатом не оказывается полное молчание, по крайней мере в интенциях.

Однако верно, что в Философских исследованиях (Philosophische Untersuchungen) аналогии становятся более явными, а рассуждения Уинпала более убедительными. Можно заметить впечатляющую параллель между одним из утверждений, которые содержатся в этом произведении («Ясность, к которой мы стремимся, — это, право же, исчерпывающая ясность. А это просто — напросто означает, что философские проблемы должны совершенно исчезнуть» [Философские работы // Философские исследования. С. 131), и диалогом между учителем Яо — Шаном и учеником, который спросил его, что он делал, сидя со скрещенными ногами (ответ: «я думал о том, что находится за пределами мысли». Вопрос: «Но как можно думать о том, что находится за ее пределами?» Ответ: «Не думая»). Некоторые фразы из «Философских исследований» (та, например, согласно которой задача философии заключается в том, чтобы «показать мухе выход из мухоловки») (Философские исследования. С. 186) вновь напоминают слова учителя дзэн. И в своих Кембриджских лекциях (Lecture Notes) Витгенштейн определил задачу философии как «борьбу против того очарования, которое производят формы представления», как курс психоанализа, направленный на то, чтобы излечить «страдающего определенными умственными судорогами, возникающими в результате неполного знания структур собственного языка». Вряд ли стоит вспоминать эпизод с учителем, который наливает чай. Такой подход был назван «терапевтическим позитивизмом», и он предстает как учение, которое, вместо того чтобы наделять истиной, посылает вас на улицу, чтобы там вы сами ее отыскали.

Подводя итоги, нельзя не прийти к выводу, что в творчестве Витгенштейна философия решительным образом растворяется в молчании, причем в тот самый момент, когда происходит восстановление метода самой строгой логической верификации в самых лучших западных традициях. В этом нет ничего нового. У Витгенштейна два лица, и второе восприняло логический позитивизм. Говорить о первом, выражающем молчание, будто это — лицо дзэн, значит искусно играть словами, чтобы в конце концов сказать, что речь идет о лице мистическом. Нет сомнения в том, что Витгенштейн продолжает великую традицию немецких мистиков и становится в один ряд с теми, кто прославлял экстаз, бездну и безмолвие — от Экхарта до Сузо и Рюйсбрука. Ананда Кумарасвами, например, написал пространное исследование об аналогиях между индийской философией и немецкой мистикой, а Судзуки заявил, что Мейстер Экхарт, можно сказать, достиг самого настоящего сатори14. Однако здесь отождествления становятся размытыми и вполне можно говорить о том, что мистический момент расставания с упорядочивающим и классифицирующим разумом периодически наступает в истории человечества. Для восточной же мысли это постоянная величина.

Если между дзэн и мистицизмом поставить знак равенства, тогда можно привести много параллелей, и мне кажется, что здесь вполне уместно упомянуть об исследованиях Блита о феномене дзэн в англосаксонской литературе. В качестве примера можно обратиться к анализу стихотворения Данте Габриэле Россетти, где описывается человек, охваченный тоской, который пытается хоть как — то разгадать тайну существования. Бродя по полям в тщетном поиске какого — либо знака или голоса, он в какой — то момент падает на колени, в молитвенной позе склоняет голову и внезапно видит, как в траве цветет молочай (euphorbia amigdaloydes), образуя в одном соцветии три чашечки: The woodspurge flowered, three cups in one».

Когда поэт смотрит на это, его душа мгновенно раскрывается, словно переживая внезапное просветление, и он понимает, что:

Вся сложная проблема, которая не давала ему покоя, теперь превращается в одну простую, но абсолютную, непреложную истину: у молочая триединая чашечка. Перед нами атомарное суждение, а все остальное — безмолвие. Никаких сомнений нет. Такое открытие сильно напоминает открытия, которые делают в дзэн, например поэт Панг Юн восклицает: «Какое чудо несказанное, какое это чудо! Я черпаю воду из колодца и ношу дрова!» Однако поскольку тот же Блит признает, что такие «дзеновские» моменты наступают непроизвольно, это значит попросту, что в минуты безоглядного единения с природой человек открывает абсолютную и непреложную значимость каждой вещи. В этом ракурсе можно было бы провести анализ всей западной мысли и прийти, например, к понятию complicatio, характерному для Николая Кузанского. Но это был бы другой разговор.

15

Из совершенной скорби вовсе не обязательно выходит

Мудрость или даже воспоминание.

Мне осталось единственное, что я постиг тогда:

У молочая триединая чашечка (англ.).