Страница 60 из 65
Это была последняя корреспонденция.
Процесс 32-х в строжайшей тайне шел к концу.
И это было счастьем для узника 16-го каземата, потому что против бьющего молота он продолжал употреблять свои меры, и каждая ухудшала его участь („изредка просунешь лапу, да и цапнешь невзначай“). Его спросили, отчего он не донес властям о посещении Кельсиева.
А он ответил: донос на гостя повел бы к „развращению общественной нравственности“ и, следовательно, был бы противен интересам его императорского величества.
Возмущение сенаторов, однако, достигло предела, когда Серно-Соловьевич подал донос… на самого себя!
Дело в том, что он узнал о повелении царя „освободить из заключения тех, кто будет содействовать обнаруживанию своих сообщников“. Серно тут же потребовал подвести его под этот приказ — и немедленно освободить. Ведь рассказав о себе, формировании своих взглядов, обстоятельствах, толкнувших его на борьбу, он поведал о пути тысяч людей, не называя их, правда, по имени. Значит, он указал на корень дела. Стало быть, — помог правительству понять это дело и, если оно захочет, — исправить.
„По своим понятиям чести, — я скорее пошел бы на казнь, чем сделался Иудой, а по своим сведениям о положении дел знаю, что мое чистосердечное раскаяние и обнаружение злоумышленников было бы только целым рядом совершенно бесплодных для государства сплетней… В какое положение было бы поставлено правительство, если бы я думал представлять бесконечный список знакомых и полузнакомых мне лиц, порицавших его действия или недовольных существующим порядком…
Не пропаганда вызывает раздражение, а раздражение — пропаганду, причина раздражения — общее положение дел“.
Такого доноса власти не забудут и не простят.
И вот — приговор. Почти через три года после ареста, в апреле 1865-го, часть заключенных получает разные сроки; некоторых под строгий надзор, других освобождают. Два узника, не выдержавших крепости и допросов, уже умерли.
Но максимальный приговор надворному советнику Николаю Серно-Соловьевичу — 29 лет: лишение „всех прав состояния“, двенадцать лет каторжных работ в крепостях, затем — в Сибирь на вечное поселение.
Мать просила царя о смягчении приговора. Александр II отменил каторгу и утвердил вечное поселение. Он ушел по этапу в Сибирь все такой же спокойный, деловой, и уже размышляющий о способах бегства. Письмо его, посланное с дороги, сохранилось. Он писал Вере Ивашевой, невесте одного из своих друзей:
„Приехав, постараюсь уведомить о своей дальнейшей судьбе, если только слух о ней не дойдет до Вас ранее каким-нибудь иным путем“.
Это намек на готовящееся восстание и побег.
„Всем стоящим того, — писал он, — передайте мой сердечный привет — кому в особенности — мне нечего вам говорить. Я постоянен в привязанностях и ненависти. Живите жизнью настоящею, живою, а не дремотным прозябанием“.
Лишь сравнительно недавно, отчасти из материалов Пражской коллекции, стало известно, что там, в Сибири, произошло. Серно начал действовать, видно, с первого дня. Он договаривается с осужденными поляками, готовит большое восстание, с тем чтобы прорваться через границу. Он снова и деятель и организатор. „Старайтесь приготовиться к концу ф.“ (то есть февраля), — извещает он одного из ссыльных, Сулимского.
Восстание должно было начаться в начале 1866 года. Но именно этот Сулимский оказывается предателем. Он раскрывает властям дерзкие планы, власти принимают свои меры, однако ничего этого Николай Александрович не успевает узнать.
Рассказывали, что на дороге близ Иркутска задние лошади наскочили на подводу, где сидел Серно-Соловьевич и крепко помяли его. Он боли не чувствовал, был весел, пел песни. А в Иркутске пошел в больницу и вдруг через день все узнали, что — умер. Может быть, от тифа, как было объяснено официально, но возможно — были приняты особые меры против вождя готовящегося восстания.
Через несколько месяцев печальное известие достигло Лондона.
219-й номер „Колокола“ открывался статьей Герцена „Иркутск и Петербург“. Он сравнивал неудачное покушение Каракозова на царя — с гибелью политических каторжан.
„Эти убийцы не дают промаха! Благороднейший, чистейший, честнейший Серно-Соловьевич — и его убили…
Последний маркиз Поза, он верил своим юным, девственным сердцем, что их можно вразумить…
Враги, заклятейшие консерваторы по положению, члены Государственного совета были поражены доблестью, простотой, геройством Серно-Соловьевича. Человек этот был до того чист, что „Московские ведомости“ не обругали его, не донесли на него во время следствия, не сделали намека, что он поджигатель или вор… Это был один из лучших весенних провозвестников нового времени в России… И он убит…“
РАССКАЗ ДЕСЯТЫЙ
(окончание седьмого)
ВЕК НЫНЕШНИЙ И ВЕК МИНУВШИЙ
Мария Рейхель — Марии Корш из Швейцарии:
31 января 1909 г.
Милая моя Маша!
И вот 61 год, что мы оставили Москву, и никого нет из тех, с кем я ехала, — только Тата, которой тогда, кажется, и четырех лет не было, да я еще в живых. Надеюсь, что Тата, ей теперь 64 года, еще долго проживет на радость ее семьи, в которой все ее любят, и не мудрено ей оставаться молодой, сообщаясь с молодым поколением. Не у всех ее племянников дети, но все же есть наследники имени Герцена; вот и в Москве есть внучата…
25 февраля 1909 г.
Милая моя Маша!
Не удалось написать тебе побольше к твоему рождению, случилась такая работа, которую нельзя было отложить. Кое-что печатается из моих записок, и мне нужно было сличать с многими экземплярами и отмечать, что не так было, и нужно было поскорее возвратить. Ну вот ты и будешь в недолгом времени читать мой простой, не писательский рассказ, в котором я поместила несколько из писем Александра Ивановича. Последние и составляют главный интерес. Опять перечитывая и перечитывая или перевоспоминая, встают в памяти все обстоятельства и все горечи жизни обоих, и делается на душе тяжко и грустно.
26 февраля
…При моих записках будет даже мой портрет и моего незабвенного Коли, который был глухонемой и который несколько лет был на моих руках.
Ты права, что в некоторых годах нельзя быть целенькими, я это очень знаю, и если иногда и вырвется „ох!“ — я не боюсь и уже давно привыкла к мысли, что надо быть готовой к концу.
Читала артикль о Дарвине, прекрасно написано и заставляет думать. Ты не поверишь, как я еще жадна на дельные вещи, как бы я до сих пор желала многому научиться и многое понять. А теперь приходится только крохами питаться, а это питание мне нужно — посмотришь то там, то тут, и только: ведь я глазами не много выдерживаю и вообще не люблю бегом наслаждаться, а так — „с чувством, с толком и расстановкой“.
Мария Каспаровна работает, читает корректуру, учится по-английски. Книжечка ее выходит из печати. Воспоминания, где соединяются страницы интересные с наивными, иногда скучными. Она не писатель, не журналист и не политик. Обыкновенный человек, добрый и милый. Работа над книгой очень важна для нее самой.
Сыновья почти все разъехались, переженились. Среди восьми внуков тоже встречаются семейные люди. Двенадцать лет, как уж нет в живых мужа.
Не ко всему можно привыкнуть в этом новом, торопящемся мире, даже с ее головой и сердцем. Эти „новые музыканты“ Чайковский, Римский-Корсаков, она жалуется, „как-то странны и непонятны…“ Зато Моцарт, Бетховен напоминает незабвенные годы: Герцена, Бакунина, Рейхеля…
Я перелистываю страницы писем; в каждом — примерно месяц ее жизни — и чувствую, как трудно проходят недели и годы для этой очень старой женщины.