Страница 34 из 36
То была серьезная, последняя альтернатива старого мира, попытка избавиться от взрыва снизу путем «революции сверху» и создания новой массовой опоры режиму. По мнению Ленина, столыпинское аграрное законодательство, хотя обеспечивает лишь «самое медленное, самое узкое, наиболее отягченное следами крепостничества капиталистическое развитие», тем не менее «прогрессивно в научно-экономическом смысле», ибо Россия страдает и от капитализма и от недостатка капитализма.
Действительно, если бы Столыпин имел 20 лет, то эти перемены, возможно, оказались бы серьезнейшим явлением; теоретически возможность длительной столыпинщины допускали, между прочим, и большевики.
Столыпинский путь был страшен, жесток — «по-турецки, по-старокитайски» (Ленин); однако это путь буржуазного прогресса, с сохранением помещиков и самодержавия, с Государственной думой.
Серьезность альтернативы доказывается и той жесточайшей борьбой, которую повели против Столыпина политически совершенно противоположные лагери. С одной стороны, новый премьер и его политика подвергались разнообразным революционным ударам. Большевики рассматривали борьбу со Столыпиным как проблему классовую, эсеры же, анархисты в немалой степени сражались с личностью самого Стольшина, вели террор и против членов его семьи. В 1911 году Столыпин, как известно, погиб от пули террориста Богрова. Поражающим российским парадоксом было то обстоятельство, что пропуск для убийцы (подпольщика, связанного с охранкой), саму возможность этого покушения, фактически обеспечили крайнему революционеру крайне правые противники Столыпина, в частности начальник царской охраны генерал Курлов.
Правое дворянство и весьма прислушивающийся к нему Николай II видели в Столыпине «нарушителя вековых основ», передававшего исконную дворянскую власть — буржуазии.
Когда (1912) меньшевистский публицист Гушка (Ерманский) писал об усилении общественной роли крупного капитала в России, Ленин резонно возражал, что для буржуазии «проигрышная позиция — лес, железные дороги, земство и парламент. […] становится еще глубже противоречие между сохранением 99/100 политической власти в руках абсолютизма и помещиков, с одной стороны, и экономическим усилением буржуазии, с другой» (Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 21. С. 296, 297).
Напомним, что после Сперанского до февраля 1917 года не было, кажется, ни одного русского министра, родившегося у родителей-»разночинцев». Недовольные насаждением в деревне опорного слоя богатых крестьян, реакционные дворяне были особенно взбешены, когда Столыпин попытался создать политический эквивалент своей экономической реформе. Речь шла на этот раз о проекте бессословного земства, иначе говоря, — об усилении роли недворянского элемента в местном управлении.
Малейшую уступку политической власти верхи воспринимали как совершенно невозможную, и в этих-то кризисных условиях и обстоятельствах вспомнили о старинном методе, «удавке», обращенной, впрочем, не к монарху, но к первому министру.
Ослепленные своими узкоэгоистическими интересами, эти люди не чувствовали, что история отпустила им всего 6 лет. Препятствуя столыпинскому перевороту сверху, они существенно ускоряли взрыв снизу — 1917 год.
Эпилог II
Вторая, третья русские революции — огромная волна снизу, сметающая старый мир. Однако и здесь, в совершенно новых исторических условиях, невозможно было, разумеется, избавиться от ряда старинных исторических традиций, суммируя которые Ленин писал, что в России «в конкретной, исторически чрезвычайно оригинальной ситуации 1917 года было легко начать социалистическую революцию, тогда как продолжать ее и довести до конца России будет труднее, чем европейским странам».
При огромном прямом участии миллионных масс в событиях все же очень существенной оставалась особая историческая роль государства, центрального аппарата.
Именно об этой роли резко и откровенно писал Ленин в 1919 году в своей статье (редко изучаемой в школах и вузах) «Выборы в Учредительное собрание и диктатура Пролетариата».
Анализируя результаты голосования в Учредительное «собрание (осень 1917 г.), Ленин отмечает, что большевики получили 25 % голосов, эсеры, меньшевики и другие мелкобуржуазные партии — 62 %, партии помещиков и буржуазии (кадеты и др.) — 13 %.
«Как же могло произойти, — спрашивал Ленин, — такое чудо, как победа большевиков, имевших 1/4 голосов, над мелкобуржуазными демократами, шедшими в союзе (коалиции) с буржуазией и вместе с ней владевшими 3/4 голосов? […] Большевики победили, прежде всего, потому, что имели за собой громадное большинство пролетариата, а в нем самую сознательную, энергичную, революционную часть, настоящий авангард этого передового класса […]
В решающий момент в решающем пункте иметь подавляющий перевес сил — этот «закон» военных успехов есть также закон политического успеха, особенно в той ожесточенной, кипучей войне классов, которая называется революцией.
Столицы или вообще крупнейшие торгово-промышленные центры (у нас в России эти понятия совпадали, но они не всегда совпадают) в значительной степени решают политическую судьбу народа, разумеется, при условии поддержки центров достаточными местными, деревенскими силами, хотя бы это была не немедленная поддержка» (Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 40. С. 4, 5, 6, 7).
Имея перевес, «ударные кулаки» в столицах, а также достаточное число сторонников на Северном фронте, Балтийском флоте, большевики могли игнорировать тот факт, что у них довольно малый процент голосов — в отдаленных краях (Поволжье, Урал, Сибирь), а также на Кавказском, Юго-Западном, Румынском фронтах.
«Ударные кулаки» — это особая роль пролетариата, особая, больше, чем в других странах, роль центральной власти, которая значительно опережает революцию на местах и в огромной степени определяет ее развитие.
Слова же о последующем после взятия власти завоевании большинства подразумевают ту гибкость, которой не ведали несколько последних самодержцев: новые революционные преобразования, которые должны найти отклик у массы, и она все в большей и большей степени станет фундаментом, основой того, что началось с Петрограда и Москвы.
Именно стремление к массовой опоре определило в 1921 году крутой, непредусмотренный никакой прежней революционной теорией исторический поворот, нэп.
Экономика переводилась на рельсы товарности: после административного «нетоварного» военного коммунизма снова торжествовала закономерная система рыночного регулирования.
Мы видели на примерах дореволюционной России и западного опыта большую историческую действенность экономики с рынком и соответствующих ей институтов демократии и гласности. Нэп в 1921–1929 годах, без сомнения, сопровождался разного рода движениями в области политики и гласности: расширение издательской сферы, огромная роль кооперации, разнообразные формы демократического самоуправления.
При всем этом исторические условия были таковы, что «демократия в экономике» явно опережала подобные же политические явления.
Мы не говорим о критике справа, о мечтаниях ряда “бывших людей» насчет восстановления прежней дореволюционной политической системы (что отчасти было высказано известным течением «Смена вех»).
Мы говорим о том опасном недостатке демократии, который в 1920-х годах отмечали многие доброжелатели (Горький, Короленко, Кропоткин и другие). Речь шла об опасности, которую потенциально несло в себе уничтожение всего старого мира: не только самодержавных учреждений — царской власти, губернаторов, полиции, но и тех институтов, которые исторически противостояли самодержавию, были знаками определенной самостоятельности общества (дума, земства, буржуазные суды, свобода печати и т. п.).
В связи с этим возникала опасность бюрократизации, бесконтрольности нового аппарата, лишенного тех «противовесов», что вырабатывались при старом мире.