Страница 14 из 14
– Понимаете, – продолжал он, – поэзия – это высшая форма существования языка. В идеале – это отрицание языком своей массы и законов тяготения, устремление языка вверх, к тому началу, в котором было Слово...
Наконец-то предмет беседы заинтересовал Иосифа Бродского. Он уселся поудобнее, заложил ногу за ногу, снова вытащил «Приму», чиркнул спичкой и с удовольствием затянулся.
– Видите ли, – доверительно продолжал Иосиф, будто делился сокровенным, – все эти терцины, секстины, децины – всего лишь многократно повторяемая разработка последовавшего за начальным Словом эха. Они только кажутся искусственной формой организации поэтической речи... Я понятно объясняю?
Ошеломленный Иван Егорыч не поддержал беседы. Он втянул голову в плечи и затравленно смотрел на поэта. Иосиф тем временем разливался вечерним соловьем:
– Я начал всерьез заниматься латынью. Меня очень интересуют различные жанры латинской поэзии. Помните короткие поэмы Катулла? Он очень часто писал ямбом... – Иосиф на секунду задумался. – Я сейчас приведу вам пример...
– Минуточку, – пробормотал Иван Егорыч, привстал с кресла и поманил меня рукой: – Будьте добры, проводите вашего товарища до лифта.
Выходя вслед за Иосифом из кабинета, я оглянулась. Иван Егорыч глядел на меня безумным взором и энергично крутил пальцем у виска.
Глава VI
ДНИ ЗОЛОТЫЕ
С начала 60-х и до самого отъезда на Запад (минус ссылка в Норенской) Бродский бывал у нас раз, а то и два в неделю. По вечерам у нас часто собирался народ, но Иосиф забредал и один, среди дня, без предварительных звонков и церемоний.
Мы жили в двух шагах от Новой Голландии, одного из самых любимых им районов Питера. Его волновал и притягивал индустриальный пейзаж Адмиралтейского завода – остовы строящихся кораблей, ржавые конструкции, гигантские подъемные краны, напоминающие шеи динозавров. Побродив по Новой Голландии, он заходил к нам погреться, съесть тарелку супа, выпить рюмку водки или стакан чаю, в зависимости от времени суток, и, конечно, почитать стихи. Его не смущало, если нас с Витей не было дома, – он читал стихи маме и расспрашивал ее о «былом».
Иосиф , да и все друзья и приятели любили наш дом. Вот как написал о нем Евгений Рейн:
О том, кто же этот «серый и большой», будет рассказано в следующей главе.
Насчет «роскошных» сводов Рейн преувеличил, но, действительно, по советским стандартам того времени у нас была просторная, необычной конфигурации квартира – с четырехметровыми потолками, овальными петербургскими окнами, балконом и арками. Потолок в гостиной (она же мамина комната) был глубокого цвета малины без сливок – дань авангардистской маминой юности. Этот цвет дал основание папиному другу, директору Публичной библиотеки Льву Львовичу Ракову, поздравить нас однажды с Новым Годом такими словами: «Поменьше красных потолков, побольше вкусных пирожков».
Дом был обставлен недосожженой в блокаду мебелью красного дерева, частично павловской, частично александровской. Взять ее с собой в Америку, конечно, не разрешили, и ее по дешевке купили Соловьев-Седой и Сергей Михалков. Михалков прибыл с молодой дамой, увешанной кулонами в виде миниатюрных яиц а la Фаберже. Он купил несколько предметов, в том числе два массивных, почти до потолка, застекленных книжных шкафа красного дерева. Все детство, играя в прятки, я вжималась между ними в стену и становилась невидимкой. В одном из шкафов дремали русские и европейские классики, энциклопедии, многотомные словари, а в другом хранилась уникальная коллекция русской поэзии, от Кантемира до наших дней, в том числе и множество первоизданий поэтов Серебряного века с автографами.
Взять с собой разрешили только книжки, изданные после 1961 года. Итак, наши книжные шкафы живут в доме знаменитого советского поэта. Через несколько лет после нашего отъезда подруга прислала мне вырезку из какой-то московской газеты – интервью с Михалковым. Журналист, пораженный убранством его квартиры, говорит что-то вроде: «Сергей Владимирович, какая благородная, старинная у вас мебель, сразу видно, что была в вашей семье не одно поколение». «Да нет, – отвечает честный Михалков, – какие-то евреи уезжали в Израиль и распродавали свою мебель».
Я описываю нашу квартиру не из тщеславия, а из опасения, что один из близких друзей юности, христианскую душу которого разъест на старости лет серная кислота, напишет мемуар под названием «Г. Г. и пр.» или «Ж. Ж. и бр-рр», в котором оснастит наш дом фресками Джотто, коллекцией скифского золота, перламутровыми клавесинами и двумя-тремя подлинниками Эль Греко.
...Однако покончим с материальной частью и вернемся к поэзии и поэтам.
ЭТЮД ВТОРОЙ
ОДИНОЧЕСТВО
В начале 60-х я служила геологом в проектной конторе с неблагозвучным названием «Ленгипроводхоз», которая располагалась в доме 37 на Литейном проспекте. Этот дом приобрел известность благодаря стихотворению Некрасова «Размышления у парадного подъезда». В нем был «аристократический» ВНИИГРИ – Всесоюзный нефтяной геологоразведочный институт. Наш плебейский «Ленгипроводхоз», хоть и находился в том же доме, никакого отношения к знаменитому подъезду не имел. Входить к нам надо было с черного хода во втором дворе, миновав кожно-венерологический диспансер, котельную и охотничье собаководство.
Однако наш замызганный двор имел свою привлекательность – в нем стоял стол для пинг-понга.
Бродский жил на улице Пестеля, всего в двух кварталах от нашей шараги, и раза два в неделю во время обеденного перерыва заходил ко мне на работу, чтобы сыграть во дворе партию в пинг-понг.
Однажды за несколько минут до перерыва я услышала раздраженные мужские голоса доносящиеся со двора. Слов не разобрать, но кто-то с кем-то определенно ссорился. Я выглянула в окно, и перед моими глазами предстало такое зрелище. На пинг-понговом столе сидел взъерошенный Бродский и, размахивая ракеткой, доказывал что-то Толе Найману, тогда еще находящемуся в до-ахматовском летоисчислении.
Найман, бледный, с трясущимися губами, бегал вокруг стола и вдруг, протянув в сторону Иосифа руку, страшно закричал. С высоты третьего этажа слов было не разобрать, но выглядело это как проклятие.
Бродский положил на стол ракетку, по-наполеоновски сложил руки на груди и плюнул Найману под ноги. Толя на секунду оцепенел, а затем ринулся вперед, пытаясь опрокинуть стол вместе с Иосифом.
Однако Бродский, обладая большей массой, крепко схватил Наймана за плечи и прижал его к столу. Я кубарем скатилась с лестницы и подбежала к ним.
«Человек испытывает страх смерти, потому что он отчужден от Бога, – вопил Иосиф, стуча наймановской головой по столу, – Это результат нашей раздельности, покинутости и тотального одиночества. Неужели вы не можете понять такую элементарную вещь?»
Оказывается, поэты решили провести вместе день. Встретившись утром, они отправились гулять на Марсово поле, читая друг другу новые стихи. Потом заговорили об одиночестве творческой личности вообще и своем собственном одиночестве – в частности. К полудню проголодались. Ни на ресторан, ни на кафе денег у них не было, поэтому настроение стало падать неудержимо.
В результате, стали выяснять, кто же из них двоих более несчастен, покинут и одинок. Экзистенциальное состояние Бродского вошло в острое противоречие с трансцендентной траекторией Наймана, и во дворе института «Ленгипроводхоз» молодые поэты подрались, будучи не в состоянии справедливо поделить одиночество между собой.
...Стояла осень 1961 года. Бродский по целым дням не выходил из дома – взахлеб писал «Шествие». И нуждался в немедленных слушателях. Находясь целый день в двух кварталах от его дома, я была готова в любую минуту бросить проекты водоснабжения коровников и свиноферм и бежать к нему слушать очередную главу. Я была счастлива, что у меня была такая уникальная возможность.
Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.